Борис Агеев
ДЕРЕВЕНСКИЕ ДНЕВНИКИ
<<< Предыдущие записи        Следующие записи>>>

11.03.12 г.

…Нужно вспомнить о прошлогодней заботе – огороде.

После засушливого позапрошлогоднего лета первые два месяца весны тоже выдались сухими и возникло подозрение, что такой же зной ожидает и наступающее лето, - но не оправдалось. Запасов семенной картошки у меня не было, и никто по деревне, у кого ни спрашивал - не обещал поделиться. Саша Посметьев узнавал на дальнем конце деревни, но и там каждый считал, что у него останется для еды и хозяйства после посадки огорода. Подумывал съездить во Льгов на рынок, чтоб хотя бы на три ведра разориться.

Передали, что Витя Дроздик готов продать мне картошку по магазинной цене. Килограмм картошки в магазине стоил 30 рублей. Подумалось: почему по магазинной, а не по рыночной? Значит ли, что и на рынке уже картошки нет? Тем не менее, прихватив мешок, пошёл к Дроздику.

Жена подносила из сарая картошку, Витя взвешивал вёдра пружинным крючком-весами. Насчитав на 650 рублей, решил – хватит. Когда Витя принимал у меня деньги, руки его подрагивали. Дома посадил под лопату на уже вспаханном (30 рублей сотка) участок. Мало. Пошёл в летнюю кухню пить чай, думать.

И тут открываются ворота и Саша Зайцев вкатывает на коляске во двор четыре мешка картошки по два ведра в каждом. Так он решил меня отблагодарить за прошлогоднюю услугу: после переборки урожая я оставил ему две коляски некормовой, мелкой и колотой, картошки для хозяйства - Саша держит и кур, и гусей, и поросёнка. Душа моя воспрянула.

Вечером, когда досаживал эту картошку, пришёл помочь Саша Посметьев и принёс ещё откуда-то ведро картошки. Когда прикинули засаженную площадь – вышло меньше прошлогоднего. Однако и перемена семян и удачливое лето дало урожай картошки больший, чем в прошлом году, раза в полтора. Так что мы в Курске запаслись картошкой на зиму – а на семена и немного для еды оставили в деревне.

Отведённый под овощи лоскут огорода тем летом не показал блестящих результатов, но и огурцов и помидоров для салатов хватило…

По последствиям засухи хотел бы отметить полную бесплодность фруктовых. Те яровые яблони, чей черёд был плодоносить этим летом – не дали ни яблока. Вишни, слива и смородина лишь разрешили себя попробовать. Утешило, что один стволик раздвоенной орешины за сараем выжил, да рябина у палисадника зазеленела, как прежде.

Ожидаю, что в году текущем фруктовые деревья, отдохнувшие два лета, дадут и двойной урожай.

 

* * *

От матери по наследству мне достался и её пай, участок земли размером почти пять гектар. Поскольку она работала в Глинице в сельском медпункте и обслуживала колхозников по двум деревням сразу, ей стала полагаться земельная доля. С помощью младшего сына Володи она начала оформлять её в землях акционерного общества и даже подписала все необходимые бумаги, но дней её жизни на остальное не хватило и земельная доля ей досталась одна – как и всем нам достанется в итоге. Мне пришлось заканчивать её хлопоты.

Это при том, что два летних уборочных сезона я отработал в колхозе помощником комбайнера у отца. В архивах должны были бы сохраниться даннные об этих событиях, и я мог бы претендовать ещё на какую-нибудь собственную долю, но не стал утруждаться подробностями. Мне показалась необычной сама коллизия: обыкновенному крестьянину или, даже, как моей матери, «вспомогательному» служащему, от новой власти вдруг была обещана земля. После стольких лет отчуждения земли от человека, после века отвыкания от земли, как поля, как истока благодеяний и доходов - вместе с надеждами на новую жизнь и обновляемое счастье. Владение землёй было наиболее естественным и понятным способом обладания собственностью, которая служила источником жизни. Из-за неё шли войны международные, поднимались распри гражданские. Российская история в большой своей части обращается вокруг проблемы владения землёй. Достоевский считал, что вообще вопрос землевладения на Руси – главный. Со всей ответственностью скажу – теперь это не так. Горячий лозунг «Земля – крестьянам!» уже не имеет адресата, поскольку крестьянин доживает последние годы и землю он обиходить не может. А новый сельскохозяйственный рабочий, включённый в процесс производства продуктов, уже не крестьянин в обычном понимании этого слова, а либо такой же наёмник, как бурильщик на нефтяной скважине, или офисный клерк. У них всех могут быть акции того предприятия, куда они были наняты, и по этому признаку могут считаться долевыми собственниками, но они превратились не в прямых владельцев земли, а в косвенных.

Земля не перестала быть универсальным средством воспроизводства жизни, но власть земли снята и опосредована. Земля теперь представляет собой не рожающее жизнь лоно, а воспроизводящее сельскохозяйственный продукт поле приложения сказочных технологий и человеческих усилий. Лень исключена, зависимость урожая от непогоды сведена к минимуму. Земля – часть агротехнической машины по производству еды. Ещё и территория . Об этой земле не напишут былин, ей не споют величальных песен. Функция земли, как соучастника творческих усилий человека сохранилась лишь кое-где на дачных участках или на личных подворьях селян…

…Сговорился с Володей – младшим из нас, пяти агеевских детей – назначили день поездки в акционерное общество «Рыльское», куда перешла материнская доля. Бывший директор откормсовхоза, во что плавно перетёк колхоз «Красный Октябрь», Харитонов, стал по совместительству и латифундистом, владельцем больших колхозных площадей, следовательно – и работодателем. На площадях располагались доли членов колхоза или их наследников. Директор доли скупал: один пай – 30 тысяч рублей. Кто продал, как Коля Михин (поделился с сестрой, но свою часть, должно быть, просифонил - и многие так поступили), а кто стал сдавать в аренду. Новообразованное акционерное общество «Рыльское стало перекупать доли по 60 тысяч. Кто захотел большего, тем предложили сдать пай в аренду, а по итогам года получать прибыль в виде сельскохозяйственной продукции - мешком сахару, двумя мешками зерна, комбикормом... Кто держал свое хозяйство – оно и впрок, а кто нет - либо продавай зерно на сторону, либо тому же акционеру по рыночной цене.

…Володя - человек голубоглазый, дородный, комплекцией перещеголял даже меня, старшего брата. Мужик раскидистый, головастый, обо всём имеет своё суждение, основанное на изучении подоплёки дел. Мне даже трудно представить, что он чего-то не знал бы о льговской жизни. На все руки: газовик, слесарь, автомеханик; прежнюю машину, «москвичок», купленный за двадцать рублей – собственноручно переварил, восстановил и долгое время на нём ездил. Теперь по программе утилизации сдал тот рукотворный «москвичок», а с доплатой купил новый «жигуль». Обкатывает. Работает в слесарном отделе Льговского депо, на ремонте вагонов и колёсных пар, за сутки перекантовывает девятнадцать тонн металла – побольше (сикстинг тоннс), чем ливерпульские докеры в морском порту.

Заехал из Льгова за мной в деревню. Погода солнечная, располагает к беседам. На трассе Володя издалека видит все ГАИшные засады, угадывает каверзы надсмотрщиков за движением, но правил не нарушает. Я посетовал: когда же их всех ликвидируют и переведут контроль за движением на электронику – как давно сделано, дескать, на западях. Володя хмыкает: «А куда девать этих , не догадываешься? Это же готовые полки, им только автоматы выдать». Потому, видно, Русь ещё долго будут переводить на электронику.

В старинном, летописном городке Рыльске, ставшем на круче над излучинами рек Сейма и Рыло, с трудом нашли контору, или, как теперь модно говорить, офис того самого акционерного общества. Очередей почти нет, много молодёжи в самом офисе. На одном компьютере висят по две девицы. Из этого заключили, что контора вообще-то богатая. Володя только взором обвёл – и вернулся в машину.

Документы мои оприходовали, выдали расписку и попросили звонить в конце года. Но приехали в Курск через две недели, нашли меня в редакции и предложили подписать документ на аренду на крыше автомобиля. Всё на ходу: я только понял, что являюсь арендодателем участка размером почти пять гектар в бывшем совхозе в селе Малеевке, прямо за Чёртовым бугром – километра три от Кочановки. Там по преимуществу выращивается сахарная свёкла.

Ещё на стадии вхождения в наследство отметил я усиленную агитацию за продажу участка со стороны тех людей, чей интерес не был мне внятен, но какие имели хоть малейшее отношение к этому делу: риэлтера по недвижимости, юриста, нотариуса, налогового агента… Потом и в Рыльске в кабинетах при одном намёке на то, что я хотел бы выделить свой участок из земель паевого общества, чтобы – как наивно думалось, обнести его оградой с надписью у входа: «Частная собственность. Владелец - имярек» - меня хором принимались убеждать в том, что это вариант проигрышный. Согласно договору я должен буду предложить его по сложившейся рыночной цене первому покупателю – самому акционерному обществу, а уж потом, когда оно по каким-либо причинам откажется – объявить о его открытой, аукционной продаже. Хотя можно на основе нового договора сдать участок этому же акционерному обществу в аренду.

А думалось так: что такое 30 тысяч рублей (или 60, как в Рыльске) в сравнении с реальным, неподвижным, жирным, курским, чёрным куском земли, владельцем которого я, потомок крестьян в десятом, может быть, поколении, такой земли не имевших, могу стать? Какие права и обязанности налагает эта необычная собственность? Почему никто не говорит, из чего и какая цена на участок складывается в случае перехода в полное владение частному лицу? И опять-таки: почему человек, имеющий право на земельный участок, оказывается с самого начала связан долгами и обязательствами, а на пути оформления участка перед ним встают почти непреодолимые препятствия, из чего следует решение скорее избавиться от земли по бросовой цене, или вступить лишь в опосредованное владение землёй в виде паевой собственности? Речь должна идти о замаскированном отборе земли у частного лица, которое, не к ночи будь сказано, решило, что является его полным владельцем…

На обратном пути Володя подшучивал: «Выделят участок шириной один метр и длиной три километра – и что ты с ним будешь делать? Трактор не заедет, на забор разоришься… А обрабатывать участок придётся».

Мне показалось из первого знакомства с делом, что детальными отчётами учредители с публикой не делились, истинные доходы общества потому были нам неизвестны. Естественное поведение на стадии формировании нового дела, которым занялись учредители. Оно как раз встало в начале урегулирования отношений человека с землёй, возникших в России в последние времена.

…И решил посмотреть, как оно выйдет с арендой пая, невыделенной части земли, по которой невидимыми стёжками пролегли границы предполагаемого земного владения - меня, крестьянина кто знает в каком поколении…

Ждать осталось до осени.

 

* * *

 

Продолжу о кочановских соседях.

Соседи справа: по деревне - Пешты. Происхождение клички неизвестно: скорее всего, от названия города Будапешт: Пётр Посметьев, который Сашиному отцу приходится двоюродным братом, был фронтовиком, имел боевые награды. Кажется, до самой пенсии он работал на поворотном круге во Льговском депо. Мужик плотного сложения, несколько флегматичный, мрачноватый. Жена Зинаида по деревне имела пренебрежительную, отражающую её не слишком достойную репутацию, кличку Шкапа. Помнится женщиной невысокого роста, худой, едва ли не костлявой, с морщинистым лицом и прямыми волосами. У единственного их сына Валерия круглое тяжёлое лицо, серые глаза: внешностью и повадкой пошёл в отца, - он учился с моей младшей сестрой Антониной. Была у него странность: не умел заводить разговоры с женщинами, не знал, как с ними знакомиться – и слыл бирюком. И вообще был замечен в отклонениях от психической нормы, отчего и получил кличку Больной.

Шкапа была известна своей принципиальностью. Одно время колхоз «Красный Октябрь» специализировался на овощеводстве, Шкапу поставили на женскую бригаду, ухаживающую за помидороми, огурцами, капустой. Она бдительно следила, чтобы никто с поля и огурца не вынес. На собственную куму, утащившую кочан ранней капусты, написала заявление.

В первый месяц, когда мы большой семьёй переехали из Глиницы в новый, только что отстроенный кочановский дом, мать надумала с нею дружить по поговорке: хороший сосед ближе далёкого родственника... Задружиться не удалось. Отец работал на уборке ближнего поля, заехал домой на обед, комбайн поставил выгрузным шнеком под сирень ограды – и под шумок работающего двигателя свалил в траву три-четыре мешка зерна, оставшиеся на дне бункера. Которые мы со старшим братом быстренько вёдрами перетаскали в сарай. Но было уже поздно – глазастая принципиальность соседки оказалась выше всяких похвал…

И вот произошло то, что часто случается у русских людей – когда один из соседей выбирается во враги. Можно найти много объяснений в каждом таком случае, но никто не станет отрицать, что враг под самым боком придаёт жизни нужную остроту, пестроту и азарт. С той поры соседство матери и Шкапы превратилось в затяжную войну, временами ослабевавшую, а местами вспыхивающую до рукопашной. Мужья отмалчивались, дети перестали здороваться.

До сих пор вспоминается, как мать устраивала вылазки за Шкапой, вылазки, переходящие в затяжную погоню, когда та пронзительно, на всю деревню возглашала персональные оскорбления и выкрикивала огульные обвинения. В том, например, что мы прячем барахло, награбленное после войны бандой Долгополова (дальние родственники по отцовскй линии, действительно грабившие деревни и отсидевшие за это большие сроки: эта коллизия частично отображена в моей повести «Душа населения»). Что мы нашли, но скрываем клад князя Гагарина (усадьба наша расположена на месте гагаринского скотного двора. Я перекапывал и продолжаю перекапывать под картошку и овощи огород, но, кроме битых черепков и каких-то непонятных ручных поделок бывшей дворни до сих пор ничего ценного не обнаружил). Что мы гоним самогон в подвале (без самогона раньше в деревне было не выжить, поскольку он был универсальным средством оплаты услуг и товарного обмена, и отец с матерью, конечно же, гнали его из свёклы и из сахара, но гнали глубокой ночью на кухне, а не в подвале).

Шкодила он и тем, что украдкой рассеивала на обочине нашего огорода семена крапивы и репейника. Этот участок огорода каждое лето приходилось перепалывать два, а то и три раза.

Мать подкарауливала её в нейтральном между нашими усадьбами малиннике и устраивала трёпку. Брала верх «конституцией». Шкапа только верещала в ответ: «Ну, бей, бей меня! Всё равно ты изверг!»… Потом следовала серия взаимно-письменных жалоб в правление колхоза, в партбюро, а то и в милицию. Конца этому не было видно. Горше всего было видеть мать разгорячённой склокой, с красным, незнакомым лицом, слышать из её уст адресованные соседке резкие слова, которые она никогда бы не произнесла в другом случае.

Умерла Шкапа во Льговской железнодорожной больнице, как говорят до сих пор, - от ножевой раны. Чтобы не возбуждать дела против Валерки, сестра Шкапы, работавшая там, спрятала Шкапу якобы на лечение. Во Льгове же она и похоронена.

И даже когда Шкапа умерла, матери долго мерещились её присутствие, её козни и обвинения, и спохватывалась, вспомнив, что врага уже нет на свете. Однажды спросил её: ну что, легче тебе стало, что она умерла? Мать мучительно помолчала и с ноткой непримиримости в голосе ответила: «Да, легче!»

В этой помрачённости людей, ярко описанной в гоголевской повести «Как поссорились…», мне видится необязательный для личности «выбор», когда наравне в любовью к родным и ближним человек испытывает иррациональную, «симметричную» ненависть к «дальним».

…Валерка работал во Льгове, потом его, кажется, сократили, он перешёл в колхоз слесарем мастерских. При всей принципиальности сама Шкапа самогон тоже гнала, и каждый раз, отведав её варева, Валерка впадал в буйственный протест против бытия, рубил топором самогонные лохани и механизмы, срывал с окон занавески и, свалив в кучу одёжное тряпьё, начинал это жечь во дворе. Шкапа прятала у соседки остатки одежды, переносила мясорубку и посуду, но что сыну взбредёт в тёмную голову в следующий раз, никто знать не мог.

…Он так и не женился, мёртво пил. Однажды зимой оскользнулся на железнодорожном переезде, ударился головой о рельс и потерял сознание, и всё могло для него плохо кончиться тогда же, но кто-то наткнулся на него и оттащил домой. Долго ходил с чёрным, отёкшим лицом и мне казалось, что он повредился в уме бесповоротно…

Умер спустя два или три месяца после матери: нашли зимой у сарая окоченевший труп. Якобы умер «от кондрата», от инфаркта. Похоронщики и копачи поминали его в нетопленой хате, в валенках и телогрейках, а на сороковины льговские и артаковские родственники Посметьевых вообще никого не позвали.

Не берусь судить, может, польза и была от него – женщинам, кроме матери, навредить не успел.

Но ещё раньше их всех дядька Петя заболел раком, весной выбредал погреться последние дни на солнышке. Однажды я шёл от утреннего курского поезда к матери и, привычно не здороваясь, хотел пройти мимо него, сидевшего на бревне у своего палисадника, - как он окликнул меня. Он показался мне маленьким, каким-то ссохшимся, со впалыми щеками и тощей, обросшей шеей. «Прости меня, Борис», сказал он, глядя снизу на меня с выражением непривычной покорности, но сказал так тихо, что я сперва подумал, будто ослышался. Я и не помнил, чтобы он когда-нибудь со мной разговаривал. И когда я понял, что он со мной прощается и в моём лице просит прощения за всё, что в течение многих лет происходило между нашими семействами, мимолётно подумал и о том, какими мужчины-таки бывают великодушными. Чувствуя комок в груди, ответил: «Бог простит. И ты меня прости, дядь Петь». Он кивнул и опустил глаза.

Через три дня его похоронили…

Обогнув малинник, иногда забредаю на их тихое, заросшее лопухами и крапивой подворье. Наследники из Льгова на Пештин дом претензий не объявляли, но несколько лет разводили на их участке клубнику на продажу, потом забросили усадьбу и теперь дом постепенно растаскивается. Сараи и хлев уже «раздели», внутри дома выломаны полы и перегородки. Ещё два-три года – и очередь дойдёт до крыши, крытой, как я знаю, крашеной цинковой жестью, - а потом и до сруба. Со смешанными чувствами стыда и жалости выбираю из кучи битых, тонких, как картон, шиферных листов, сброшенных со свинарника, несколько более-менее сохранившихся, чтобы пустить на внутреннюю обветшалую загородку своего двора. Чувства мои оттого, что не могу ломать чужое опустевшее жилище – это похоже на мародёрство.

Ещё раз осматриваюсь. Где-то у туалета, как о том на деревне полушёпотом говорили издавна – дядька Пётр глубоко прикопал замотанную в промасленный брезент винтовку Мосина. Дело не в молве, часто напраслинной, а в том, что у русского мужичка всегда что-нибудь бывает припрятано сбоку. Со стороны огорода у двора, из зарослей одичавшей смородины торчит похожий на веник ствол обезглавленной сосны: Валерка в пьяных приступах силился её вырвать ещё маленькой, но не совладал, а только обломал.

Дерево кинуло уродливые отростки обочь ампутированной, некогда стройной остроконечной вершины…

 

* * *

 

Окунувшись в заиндевелое окошко телевизионного тюнера, не увидел ничего поразительного. Кто кому юбку задрал и кто за кого замуж выскочил – малоинтересно. Эпидемия пошлости на каналах держится в рамках рейтинга. Старик Познер на рыбалку не ушёл и по-прежнему задаёт всем вопросы. Пора бы и его выставить один-на-один с каким-нибудь Веллером или Вассерманом, задать свои вопросы.

Предвыборная кампания навевает больные картинки с большого бодуна… Кто-то приезжал из-за океана с намёками и даже угрозами. Новая «картинка» – вырастить сколько-нибудь заметную оппозицию, хотя бы на 5 процентов. Кто-то требует смены прогнившей власти и новых выборов на свой салтык. Будто не знают: чтобы сделать что-то, в России нужно долго править. Ленин за четыре года нарахал столько, что Сталину двадцать лет пришлось расхлёбывать. После Ельцина времени понадобится не меньше.

Как-то быстро всё забылось. Забылось, что в 1991 году исчезла страна. Государством некому было заняться и его можно было брать голыми руками. Народ брошен. За дороговизной гробов умерших хоронили в чёрных полиэтиленовых пакетах - потом кто-то догадался выдавать пособие на похороны. На улице убивали за пачку сигарет. Кругом падали самолёты, тонули корабли, взрывались поезда. Заводы разрушались, поля зарастали чертополохом. Без преувеличения - страна стояла на грани голода… И думалось тогда не одному мне, что вот неожиданно придёт человек с великим сердцем - и всё исправит.

Самолёты и теперь падают, но гораздо реже. Реже тонут теплоходы. Улицы стали подметать. Пенсии, хотя и не безумные, но, наконец, упорно стали платить. Магазины завалены продуктами и товарами. Появились точки роста, куда втягиваются целые регионы. Какая-нибудь зимняя олимпиада на Кавказе может преобразить конгломерат из нескольких республик – если грамотно распорядиться. Само собой ли это сделалось? Или вопреки усилиям президента-спортсмена?

Был ли выбор у человека, который сменил Ельцина? Несколько лет в условиях гниения и распада выращивать молодую номенклатуру, чтобы натравить её на изжившую себя старую «проклятую чиновничью касту», или дать ей возможность самостоятельного окормления сразу, но заставить её работать? Если строится и поднимается новая страна, а поднимается на старых, прокисших дрожжах, в поражённом порчей обществе, нужно ли закладывать обновляющиеся возможности, которые станут источниками силы? Если это относится к армии, куда девать генералов и полковников, которых стало больше, чем рядовых? Такая армия не может воевать. Танков много, но для ведения современной войны разве не необходима их модернизация – чтобы танк мог стрелять за двадцать километров из-за бугра? Если строить ракеты - то не потратиться ли на такие несбиваемые, которые и прослужат ещё тридцать лет? Если подготовка и содержание хорошего воина теперь требует больших средств, не заложить ли на это сразу и нужный резерв? Средства нужно припрятать не в стабилизационном фонде и не в ценных бумагах ради поддержки доллара, а где-то в других местах.

Не знаю, великое ли сердце у человека, который взялся за страну. Многого не знаю из того, что он на самом деле вершит в экономике. Должен ли глава львиной стаи быть травоядным и ездить на «Ниве», заявленной в декларации? Но если он втайне владеет половиной мира, а значит, обязан защищать собственность – почему он не должен править? Действительно ли кто-то верит, что Путин пришёл ради победы либерализма, чтобы помочь ограбить страну и сдать её под внешнее управление? Слишком извилистый путь для человека, который мог бы сделать это сразу после Ельцина, когда страны не было, а то, что осталось, валялось никому не нужным, и не заставлял бы всех мучиться излишними подозрениями. Этого бы никто уже и не заметил – просто проснулись бы среди другой мебели и в другой обстановке. Но я знаю другое: произошло какое-то чудо и мы со дна пропасти начинаем подниматься по хлипкой лесенке наверх.

А представляется-таки, что человек искренне сказал – «поработать охота». Попросил надёжного кореша подежурить по стране четыре года, раз уж эти дотошные НАТОвцы свихнулись на демократии. А теперь опять хочет принять страну. В условиях уже дискуссионного, а не расколотого, антагонистического внутреннего общества.

В условиях полу-либеральной, плутовской формы правления – никто никому не доверяет и все вынуждены друг за другом следить и один другого укорачивать. Власть следит за алчностью капитала и просит его поделиться, «гражданское общество» в образе воспалённого гноища контролирует власть Интернета. Партии вздымают пену и тепло сосуществуют в сладком плену междуусобной «борьбы»…

В условиях международного раздрая, когда слабые загоняются в долги, власть везде расшатывается, становятся неустойчивыми многоплеменные общества и наступает всеобщий, кем-то управляемый хаос.

Чтобы что-то сделать в России – править нужно долго…

ЗАПИСИ 1976-2012  

Два воспоминания 

БЕРДАН ЗА ШОЛОХОВА

В пятом или шестом классе устраивал себе уроки отдохновения. Мать утром поднимала меня, кормила завтраком и отправляла на учёбу. Я нарочито громко хлопал наружней дверью, потом, выждав некоторое время, тихо возвращался в сени, открывал дверь в кладовку и по деревянной лесенке через лаз без шума поднимался на чердак. У чердачного окошка была устроена лёжка из тряпья, на которой я в упоении отдавался чтению. Там я узнавал запретные тысячу и одну тайны из жёлтой сказочной книжки, тревожился за исход судьбы хороших ребят, заброшенных на Таинственный остров, гадал о глупостях печального испанского рыцаря Алонсо Кихады, поражался густому вранью барона Мюнхгаузена. И ощущал, как книжным историям отзывались спрятанные в мальчишечьей сердечной глубине серебряные струны воображения.

Не чувствуя вкуса, съедал материнский пирожок с капустой или яйцами, не слышал ни шума проезжавших по улице тракторов и машин, ни говора людей. И только когда солнце выворачивало тень от берёзки у палисадника на юго-восток, начинал ловить голоса возвращавшихся со школы детей. Прислушиваясь к каждому шороху в хате, осторожно затем спускался в кладовую, прошмыгивал в сени и там громко хлопал входной дверью…

Долго мне удавалось таить это приключение от родителей, от братьев и сестёр. На жалобы учителей о моём отсутствии на занятиях, приходилось лгать о том, что «симулировал» прогул в парке селекционной станции, где в заросших кустарником окопах, оставшихся после войны, часто «партизанили» отлынивающие от уроков одноклассники. Они расширяли окопы, надеясь отыскать заваленное при бомбёжке оружие, палили из самодельных поджигных пистолетов по учебникам. Мне казалось, что трёпка за прогул в парке будет не так обидна… Ни разу и тени подозрения не бросил я на священную лёжку на чердаке, не оговорился об истинной причине прогула.

Гулкий огромный чердак, казалось, не таил в себе тайн. Стропила, обрешётка кровли, тёмное, крытое олифой железо. Два обмазанные глиной и побеленных боровка, идущих к дымовой трубе от кухонной плиты и отопительной грубки в зале. Они укладывались сперва на настил из бочечной клёпки, а тот - на кирпичи основы так, чтобы между боровками и потолками образовывался противопожарный зазор шириной в полторы-две мальчишечьей ладони. Однажды, сунув туда руку, я нащупал что-то длинное и твёрдое. Сердце моё замерло... А когда развернул мешковину и в свете чердачного окна в моих руках мрачно засветился воронёный ствол винтовки Бердана, спрятанной под боровок отцом, сердце бешено застучало от переполнявших меня чувств.

Конечно, пределом мальчишечьих мечтаний был настоящий пистолет или револьвер, но и гладкоствольная винтовка, неуклюже лежащая на моих коленях – это ведь не безделушка-поджигной. Патронов, как тщательно я ни искал, на чердаке не обнаружилось. Либо вообще не было, либо отец припрятал их в другом месте. Что было бы весьма предусмотрительно. Потому что я принялся «воевать» со всеми врагами, которые на тот момент обнаружились. Это были немцы-фашисты, индейцы из куперовских романов, коварные мавры, гнобившие доблестного Дон Кихота. Я поражал их сквозь окно, в щель приотворенной чердачной дверцы, молниеносно передёргивая затвор, укладывал их десятками на пыльной сельской дороге, в защитной акациевой шпалере на огороде и даже, тщательнее, чем прежде, прицелившись, ущёлкивал их на дальнем конце прогона.

Окажись у меня боевые патроны, я бы не удержался от соблазна. И без того искушение похвастать настоящим оружием перед сверстниками было так велико, что я сперва перепрятал винтовку в сарае, а потом прикопал её в зарослях акации… И вот, затаив дыхание, соседские ребятишки из тех, которым я доверял, по очереди передавали винтовку друг другу, чтобы, зорко прищурившись, щёлкнуть порожним курком. Я в сумерках уносил винтовку в новую захоронку и брал с каждого клятву не болтать о находке, но по деревне уже просквозил увёртливый слушок…

Однажды меня остановил на улице Толик, по-деревенски Пушкин. Он был уже взрослый парень, увлекался литературой, пописывал заметки в районную газету и даже печатался. Мы считали его активистом. Он был в профиль немного похож на Пушкина. Думаю, многим приходилось встречать людей, похожих на Пушкина, каковое сходство они старались подчеркнуть, - и каждый писал стихи. Внешнее сходство с солнышком нашей поэзии этим людям не шло впрок: стихи у них получались неважные. Поскольку рифмование слов непонятным образом связано с отклонениями от нормы, такие люди часто имели трагическую судьбу, ибо вольного отношения к себе поэты не терпят, а слишком серьёзным – обижаются. Как у Бори Головина, поэта из Петропавловска-Камчатского, имевшего поразительное сходство с Пушкиным: он закончил дни в петле – да ещё напару с женщиной, так же имевшей несчастье писать стихи.

…Пушкин вынул из портфеля том в синей звенящей обложке с тиснёной змеистой надписью «Тихий Дон» и предложил посмотреть. В книге были вклейки с цветными акварельными иллюстрациями, на которых чубатый казак мчался на коне с шашкой наотмашь. Это было, кажется, свежее гослитиздатовское переиздание романа, по которому уже был снят и фильм. Больше всего меня поразил тёмно-синий, тяжёлый, ледериновый переплёт книги, от одной обложки которого должны были отскакивать пули. Пушкин сказал, что таких книг у него четыре, - поскольку роман в четырёх частях – и вкрадчивым голосом предложил поменять их на бердана. Я был в смятении. Винтовка обладала необыкновенной ценностью и даже одно предположение, что её можно было бы на что-то обменять, выглядело кощунством и вызывало внутренний протест. С другой стороны, четыре книги в сокрушительных обложках – ни у кого в деревне таких не было! Их можно было долго читать. Пушкин добил меня тем, что в добавление к «Тихому Дону» пообещал принести и пушкинскую «Капитанскую дочку». Про дочку, тем более капитанскую (что навело на мысль о Люсе Полянниковой, дочери Капитана), мне показалось интересно и я, скрепя сердце, согласился, подозревая, тем не менее, что Пушкин меня «объюлил» – как у нас тогда говорили. То есть – объегорил.

Книга читалась нелегко. Страстей главных героев я не понимал, они мне казались нарочито неромантическими, - и зачем же ещё нужно было из-за женщин друг друга уродовать и даже убивать? Но зато начавшаяся гражданская война начинала меня захватывать, ибо эта война была как раз интересна - между своими .

Я не посчитал ошибкой поставить эти книги между прочими на этажерку. Но отец обратил на них внимание и, вспомнив, что по школьной программе нам «Тихий Дон» «проходить» было ещё рано, спросил – откуда? Я долго мялся, вразумительного ответа придумать не мог, но незаметно для себя выдал имя книгоснабженца.

Отец ушёл, через некоторое время вернулся с винтовкой и в гневе отвесил мне хорошего леща. Он вообще-то никогда не бил своих детей, сыновей за провинности иногда поругивал: «Эх, псюганы!», не вкладывая в это слово уничижительного смысла, и даже показательно расстёгивал брючной ремень, но до порки не доводил. Считал, что одной этой «фигуры» устрашения будет достаточно – и не ошибался… А тут смазал так, что в голове потемнело…

На следующий день, пряча от Пушкина глаза, я вернул ему распробованный, казавшийся пудовым «Тихий Дон» - и неначатую книгу про капитанскую дочку.

Берданки я больше не видел. Мать сказала, что отец её продал…

 

РУССКИЙ ИНОК

Ребёнком я любил греться зимой на русской печке. Там тепло, сумрачно-таинственно, в крохотном слезливом окошке сбоку лежанки можно было протаять дыханием овальную полынью и, пока она затягивалась морозной шкуркой, - успеваешь рассмотреть огород в слоновьих сугробах, натоптанную по прогону траншейную тропинку в школу, дымчатые очертания соседских домов…

Вечером кто-то поскрёбся в хатнюю дверь из сеней, нащупывая щеколду. Отец открыл дверь.

У порога обнаружился вьюноша лет двадцати, в лезлом заячьем треухе, в тонкой, выношенной телогрейке, застёгнутой на большие светлые пуговицы, и странном, похожем на юбку, заплатанном чёрном одеянии, с обтрепавшейся добела бахромой понизу, - из-под которой виднелись закаляневшие на морозе носки сапог с одной подвязанной бечевой подошвой. Лицо его с красным носом было обмётано реденькой светлой бородкой, тронутой изморозью, а светло-голубые глаза смотрели, как мне почудилось тогда, с оторопью и наивным удивлением.

Он поискал глазами по хате, обнаружил чёрную бабушкину икону в тёмном углу, снял шапку, перекрестился и пропел что-то непонятное скованным с мороза голоском. Облик его был столь жалостен и нелеп, что я, высунувши над боровом печи голову, неудержимо запрыскал.

«Цыть, псюган!», - деланно нахмурился отец. Он как-то построжал, стоя напротив паренька, поддёрнул вверх пояс штанов и зачем-то спрятал руки за спину.

«Пода-айте Христа ра-ади!», - пропел вьюноша, и по покорному выражению терпения, столь явно отпечатавшемся на его лице, я догадался, что это побирушка . В те времена ещё ходили по деревням то погорельцы, то обветшавшие старики-колхозники, оставшиеся без кормильцев, то цыгане с детьми. Но этот побирушка не был похож на них, и я не мог понять, почему парень одет в женскую юбку.

Отец засуетился, достал из бодни в кладовке и принёс в хату пласт солёного сала, отрезал полковриги хлеба, в газетный кулёк насыпал варёных картофелин, а потом подал отдельно мочёное яблоко – огромную, налитую, желтоватую антоновку. Вьюноша, благодарственно пришёптывая, заворачивал всё это в тряпицы и складывал в заплечный мешок, схваченный по углам верёвочными петлями. Поклонился, перекрестил хату и надел шапку…

В проталине окошка я увидел, как он, припадая на одну ногу, и, видно, повеселев от отцовой щедрости, поспешил к следующей избе. Остановился у тропинки, одной рукой залез в горловину мешка, вынул яблоко, оглянулся – и жадно съел его вместе с косточками.

Позже я узнал, кто приходил в тот морозный вечер. В припадке хрущёвского христоборчества тогда вновь рушились храмы, разорялись монастыри, иноки разбредались по Руси – и питал их хлебом земным народ. Молитв не знавший, как и мой отец, духовного хлеба не жаждавший. Этот паренёк в рясе собирал подаяние для тех, кто не покинули монастырские кельи и продолжал за всех творить общую молитву.

Я часто вспоминал его. Кто он был? Сирота ли военных лет, которого пригрели в монастыре, сын ли священника, не отрекшегося от Христа, новообращённый? И кем он стал потом? Служит ли в монастыре, ведает ли приходом, или переменил стезю и ступил в мир?

И осталась ли во взгляде его голубых наивных глаз та удивлённая оторопь?


Комментариев:

Вернуться на главную