Сергей ФИЛАТОВ

ВЕТЕР, БАЛАЛАЙКА, ПРЯНИКИ…

Всё здесь знакомо, всё исхожено-перехожено на сотни раз; нога каждый камешек помнит, да и как не помнить, сапоги-то старенькие совсем, подошвы поизносились, ступишь – вот они камешки, словно босой ногой чувствуешь: голышь обкатанный, рядом ещё голышь… а этот острый, в ногу норовит впиться. Много их здесь, камешков на обочине Чуйского, шагай себе по ним да шагай…

Сколь раз – от родного Чепожа до Бийска, назад – от Бийска до Чепожа; то по этой стороне реки – по тракту, то по другой стороне Катуни – через Грязнуху, через Алтайское, через Аю… туда и обратно, туда и обратно. И всё с ней, с балалайкой за спиной. Куда ж без неё, без кормилицы?..

Сегодня как-то особо солнце жарит, духота, и пить уж больно хочется. Ну да ничего, Фёдор привык терпеть, и родник, он уж недалёко, вон там, у поворота, сразу под горкой среди густых, тенистых зарослей ивняка. Журчит он родной, в тенёчке по галечкам круглым журчит, а вода в нём вкусная да холодная, в самый жаркий день зубы ломит, особливо после первого глотка.

Там-то у родничка и передохнёт он, там и отобедает. Слава Богу, сегодня неплохо в чайной подзаработал, вот всегда бы так. Да ещё и бабы на рынке пирогами угостили, расщедрились нынче торговочки-милашечки:

И-эх,
По базару походил бы,
Свою милку полюбил бы.

Я умею чай варить,
Умею чай заваривать,
Умею девочек любить,
Умею подговаривать...

А во фляжке, вот она, водка булькает, мужики в чайной поделились. Да, сегодня можно будет и подольше вздремнуть у родничка, не всегда так удачно выпадает, чаще:

Эх…
Покурил бы «даточку»,
Да нет
На её бумажечки…

Фёдор, неторопливо, чинно, со значением собственного присутствия, спускается к роднику, знает, спешить будешь, обязательно самое главное упустишь, самое приятное не ощутишь. Вот спустился, оглянулся вокруг, котомку на траву положил, тоже не спеша. Трава-то нынче сухая, стало быть, не промокнет в котомке ничего, особливо балалайка, её-то родимую он пуще глаз бережёт. Не дай Бог, намокнет она да рассохнется.

Ну вот, теперь и попить можно. Вода в роднике прозрачная, на дне кажную веточку видать, кажную травинку, кажную песчинку малую.

А сквозь густые ивовые прутья сверху лучики солнечные пробиваются, да со дна чешуйки слюды время от времени проблескивают. Приладился Фёдор поудобнее на четвереньках да прямо к воде губами припал. Сперва пил её жадно, долго пил. Потом уж медленнее стал – на вкус пробовать, глотками. Сглотнёт, глаза прищурит – хорошая вода, правильная, не иначе – живая…

Ну вот и напился, утолил Фёдор жажду. Встал, тряпицу из котомки достал. Расстелил. Тряпица хоть и мятая, но чистая, скатерть как-никак.

А пироги огромные, такие только в Сростках тётки на базаре продают. В газету старую, ненужную завернутые. Интересно, с чем они?.. Откусил один – ах ты, его любимый! – с картошкой да с грибами. Теплый ещё, вку-усный! Прожевал не торопясь, потом только к фляжке немного приложился. Там-то не вода, ясно дело, но с устатку тоже иногда полезно бывает.

А как трапезу закончил, аккуратно все остатки обратно в котомку сложил, только тряпицу стряхнул да булыжник ей застелил. Достал «кормилицу», посмотрел, подумал, сыграть – не сыграть? Себе же для души да на сон грядущий... Нет, пожалуй, не стоит, разморило чегой-то, в сон шибко клонит. Балалайку рядом на булыжник застеленный уложил, бережно, как живую, будто дитя. Себе же котомку под голову бросил и фуражкой глаза сверху прикрыл, чтоб солнце не беспокоило, значит:

И-эх, баю-бай,
Засыпай!
Голубёнок сизонькай!..

Уснул быстро, намаялся всё ж в дороге.

 

Он ведь, Федя не всегда бродяжил. И родители были у него, хотя был отец, нет ли, точно не помнит; а мамка-то – наверняка, и дом был у них в Чепоже, недалёко от Эликмонара, что по дороге от Чуйского в сторону Чемала. Только давно это было, вспоминается да и верится с трудом, точно и не с ним вовсе.

Сейчас вот спит он, матушку во сне видит, знает, что матушка это, а лица у неё различить не может, не помнит, точно в тумане каком оно, лицо её. Говорит она что-то, а голос глухой, нездешний какой-то, будто эхом занесённый непонятно с какой стороны.

Помнит ещё Федя, мамка в детстве смеялась. Бывало, спросит он её:

– Мамка, а батя-то у нас где?

А она шутит:

– Да он, что ветер, Федюшка, у нас – то там, то тут… Вот тебя ветром и надуло.

– Как это? – Интересно Феде.

– Обыкновенно. – Мамка смеётся. – Дуло-дуло и надуло тебя, такого любопытного…

Смешно ей, мамке, а Феде непонятно. Щёлкнет она его по носу и опять хохочет.

Уж постарше стал, сообразил, – залетный какой-то мужичонка, видать, мамку обрюхатил, сделал дело да уехал потом восвояси. Только ветер этот подорожный до сих пор у Феди в голове гуляет, оттого и тянет его куда-то постоянно. Не раз уж задумывал остановиться он, обосноваться где-нибудь, осесть, как все люди нормальные, да не получается ничего. Только решится, только изладится, отойдёт с дороги день-два, отмоется от пыли да грязи, отпарится, а на третий день – будто ветер налетит, опять в дорогу Федю покличет, и всё – потянуло… Неважно Феде куда, главное – идти.

Вот так и ходит, песни поёт, людей веселит да радует. И фамилия у него такая – ему под стать, не то Тилилинский, не то Тилилецкий, это уж кто как назовет. А Фёдору и по боку – хоть горшком, лишь бы не в печку. Да и, правду сказать, не обижает его сильно-то никто, больше любят да жалеют, особливо девки да бабы. Давеча вот на базарчике пристали:

– Федь, а Федь, ну сыграй ту… жалостливую… про любовь…

Феде что, он и жалостливую могёт. Сел здесь же на скамеечку, призадумался… Это обязательно так надо, видел он как настоящие артисты призадумываются всегда, перед тем как начать, чтобы, значит, не сразу, а выждать маленько – пусть потомятся бабы, дозреют, чтоб Федину песню слушать. Только потом струны слегка тронул, опять выдержку дал, и заплакала, зарыдала балалайка, что душа – про милого, про любовь безответную, про слезы горькие бабьи:

Эх, да нельзя берёзе
К дубу перебраться…

Слушают бабы, а слезы текут. Умеет Федя так, чтоб до слёз!

Только умолкла, затихла балалайка, а уж мужики с чайной кличут:

– Федя, айда к нам! – Весёлые мужики, верно, поддатые крепко. – Хорош из девок слезу гнать, у нас здесь друго споём, с «картинками»!..

Пожал Фёдор плечами, будто перед бабами извинился, да к мужикам в чайную. Слышал, как бабы вслед на мужиков переругивались:

– Ишь, паразиты, сами с утра водку жрут!.. Ещё и Федюшку споить норовят!..

– Это Васька чёрт непутёвый с утра налима залётным шофер а м продал. Сидят теперь ироды, выручку егонную спускают…

– Пока всю не спустят – не угомонятся.

Знает Федя, сначала попросят мужики плясовую да со свистами, с трелями чтоб соловьиными! И это он могёт, балалайка не умолкает, частит, и Федя ей в такт подсвистывает, ладно так, художественно, – Ноги сами в пляс идут.

Потом частушки запросят мужики, поначалу приличные им петь начнёт:

Меня били-колотили
Два ножа, четыре гири…

По базару побродил.
Больше так не делай!
Делай, делай,
Голубёнок белый…

Но они, неугомонные, «картинки» затребуют, а громче всех Васька, тот самый, что налима шофер а м продал. Он нынче «на коне» – удачлив, а стало быть веселее и пьянее прочих. Нынче он всех угощает, щедр и добр нынче Васька.

Сам-то Федя с «картинками» не шибко любит, стесняется их петь. Но народ просит, сильно просит, и то понятно, разгулялись мужики не на рупь – не так часто такая удача приваливает. И поёт Фёдор, потому, как им нынче в картинках откажешь? Правда, сами слова матерные, будто прожёвывает, невнятно так их поёт, точно бубнит. Но мужикам всё одно весело, ржут, ровно жеребцы молодые. Да тут же и Феде стопку всё наливают и наливают. Выпьет он одну, вторую, а потом:

– Извини народ, Федя после допьет! – Сливает водку со стопки во фляжку.

– Да брось ты, Федя! – Отбирают мужики фляжку у него, полную её водкой заливают и возвращают. – На вот! Хватит тебе в дорогу! А эту стопку пей – не жалей, чужая не своя, ляжет как милая, а вдогонку – не лишняя!..

Но Федор твёрд. Знает, путь впереди далёк у него, а пьяному – и того дольше будет.

– Эх, тили-тили, два ножа – четыре гири, Тилилецкий ты – Тилилецкий и есть…

А то! Федя согласен, пусть Тилилецкий. И не знают они, не догадываются, что Ершов он отроду, вообще-то, Фёдор Ершов… Только, когда это всё было?..

А балалайка – тили-тили, тили-тили… Может и верно, лучше оно так – Тилилецкий. Привычнее.

 

Когда из чайной Федя вышел, почувствовал, всё же лишку выпил, уговорили чертяки неугомонные, да и сам зачем их слушал – пьяный умного не посоветует. Идёт Фёдор через базарчик, покачивает его слегка, тут-то баб на жалость и пробило, тут-то они на пироги и раздобрились голубы – а как иначе их назовёшь, Федя баб любит, они Федю жалеют, он их – так и раскудахтались:

– Возьми-ка, Феденька, пирожка в дорожку, тепленький ищё!

– Ан и моего возьми, след раз расскажешь, чей пирог вкуснее был…

– Эх, голубы! – Федя рукой махнул, в шутку махнул, но этак безнадёжно. – Знали бы вы, почему Федя до сих не женился…

– А ты скажи-расскажи, милай, вот и будем знать. Неужто по себе невесту не нашел?

– А как же найти-то?.. Вас эвон сколько, и кажную люблю!.. Как одну выбрать, чтоб не пожалеть потом? Опять же выберешь, других обидишь, вы ж вона какие – нежные да вкусные…

– Экий ты, Федя… Охальник… – Делают вид что конфузятся, а сами хихикают потихоньку в платочек. – Ветреный да не постоянный…

Что есть – то ест, тут они правы. Почитай в каждой деревеньке по Чуйскому – ну не в каждой, ну через одну – у Феди своя тайная жалейка есть. Это он с виду такой неказистый, а так – ого-го мужик! – и руки на месте, да и всё остальное тоже. А баб одиноких да брошенных, да недоласканных, их – вона сколько! – бери – не хочу.

И кажную-то он пожалеет, для кажной свои слова найдет. И они от Феди многого не требуют, понимают – зашёл, пожалел-приласкал – и за то спасибо, не так часто у мужика на плече им выспаться удается. А Федя добрый, ласковый он. И безобидный.

Правду сказать, есть у Феди одна, что пуще других к себе тянет, но не настолько, чтоб совсем и навсегда. Галей её зовут, в Усть-Ише обитает.

Но дорога сильнее, там простор, там ветер, там полынь по обочинам… Там – свобода! Сам себе Фёдор Ершов – хозяин, куда хочет – туда и идёт, и песни поёт, какие хочет, а не какие начальству надобно, потому и слушают его, потому и к себе зазывают...

 

Но и он, Федя человек не такой простой, как кажется. Не все это понимают, но те, кому дано, видят – нет, не простой Федя, талантом не обделённый, есть в нём от милости Божией. Точно – есть. Портрет Федин как-то один художник нарисовал. Из Киева художник, с самой художественной академии, из тех, что на настоящих художников учатся.

Недалеко от Аноса это было. Федя случайно на художников вышел, они там, у костерка похлёбку готовили, Фёдор на запах и вышел. Художники – мужики правильные оказались, накормили Федю, всё честь по чести, потом уж за жизнь начали расспрашивать. Как узнали, что Федя на балалайке играет, попросили, чтоб, значит, исполнил чего-нибудь. Один из них – Иван, как потом оказалось родом со Сросток, так и сказал:

– Фёдор, а исполни что-нибудь, пожалуйста, уж не побрезгуй!..

Если просят, Фёдор – всегда пожалуйста. В лучшем виде им всё исполнил. Да и художникам понравилось. А этот, друг Ивана – Евгений, ему и предложил:

– Поживи с нами, Фёдор, пару дней, я тебя нарисую…

С хорошими людьми чего не пожить, опять же поговорить с ними интересно, да и они Федю слушают, внимательно, уважительно, кормят вот, угощают.

Тот, который рисовать Фёдора взялся, фамилия у него странная – Муза. Он так Феде объяснил, мол, Муза – женщина такая, которая приходит обнажённая, ну или почти обнажённая, к художникам или поэтам, они сразу вдохновляются, и рисовать начинают или стихи писать. А коли и он, Федя – человек творческий, то и к нему приходить должна, стало быть. А он, как придёт, на балалайке играть да песни ей петь… Чудно!

Представил Федя, вот пришла к нему Муза, голая, а он давай ей наигрывать своё «эх, мать-мать…». Нет, что-то здесь не так… Какая тут игра, ежели баба голая?.. Сыграть, это уж после можно, как дело сделают…

Но всё равно интересно. Битый час Федя перед Евгением сидит, не шелохнется, хорошо, хоть комаров нет. А Евгений посмотрит на него так внимательно, как изучает, и мажет чего-то там кисточкой. Феде интересно туда за этюдник заглянуть, чего там у Евгения получается, а вдруг не похож он, Федя на себя? Но терпит. А как иначе, сдвинешься сейчас, испортишь всё, так ему Евгений объяснил. Сиди, мол. Не шелохнись. Вот и сидит Федя, старается.

Однако, видно, зря Фёдор боялся, хороший художник Евгений. А уж как он похож, шибко похож, как есть он – и лицо его, и рубаха, и балалайка, всё Федино. Ему понравилось, он и поблагодарить Евгения не позабыл:

– Красиво! Спасибо тебе…

– Не за что.

Ещё Евгений сказал, что картину эту – он её всё этюдом называл – выставит где-нибудь в Киеве на своей персональной выставке, и тогда Фёдора много людей увидят, узнают, что есть на Алтае такой лихой балалаечник Фёдор Тилилецкий. А потом, может, он её сюда в Сростки пришлет, пусть и здесь все на Фёдора смотрят и знают, не простой он человек, Федя, – весёлый, а то и грустный бывает, но талантливый шибко… Так потом всё оно и вышло, правда, Федя про это уже не узнает.

 

Да разве ж только художники талант Федин понимают и чувствуют!.. Вот, не так давно прибился Федя к артистам, к съемочной группе. Опять же, шёл мимо, да зашел. Те тогда фильм снимали, а жили в деревне Шульгин Лог, в школе. А с ними Иван, тот самый художник со Сросток. Приглянулся Фёдор чем-то главному ихнему – Макарычу. Тот, оказывается, родственником каким-то Ивану приходится.

Феде самому интересно, он и сам, как-никак, артист хоть куда, и хочь не документов у него с собой, да и вещей не густо – телогрейка да балалайка, – Макарыч всё равно его не прогнал, оставил. Так и сказал:

– Зачисляю тебя на полное довольствие.

Жил здесь же в школе Федя со всеми артистами, и кормили его со всеми сытно, и относились уважительно. Макарыч ему даже сняться в фильме предложил, и деньги выписать велел. Вот только бухгалтер заартачился, не то чтоб вредный был, просто никак сообразить не мог:

– Как же я ему выпишу-то? На кого? У него ж никакого документа с собой нету!..

Да Федя и сам от денег отказался. Глупости всё это и заботы лишние. Возьмёшь те деньги – бумажки да медяшки – потом идешь в магазин на нужные вещи меняешь. Зачем такие сложности. Так и сказал Макарычу:

– Не надо денег, дайте сапоги яловые, телогрейку да штаны тёплые, а то холода грянут, а я – как есть весь из дырок…

Макарыч мужик понятливый, правильный, хоть и исподлобья пристально глядит, но всё вмиг понял. Распорядился, чтоб окромя запрошенного, купили Феде ещё пару брюк и рубах несколько. То-то Фёдору радости было, а киношникам смеху. Как здесь не засмеёшься, надел Федя всё это на себя сразу: штаны на штаны, рубаха на рубаху, да телогрейка сверху, хорошо хоть сапоги одни купили…

– Не жарко ли тебе, Федя? – Серьезно его спрашивают, а сами вот-вот прыснут да со смеху на землю повалятся.

– Не-е, не холодно… А ежели и тепло слегка, так жар он костей не ломит.

Непонятливые какие-то люди, странные. Действительно, складов своих у Фёдора отродясь не бывало, бросить жалко – новое всё, только раз и одёванное. Так и ходил он весь «наряженный».

По началу-то кое-кто из киношников к нему пристально приглядывался, мол, что за человек такой, ещё и Макарычу высказывали, мол, пригляд нужен, а ну как стянет чего-нибудь! Только, Макарыча не проведёшь, видит он людей насквозь, понимает, Федя не такой, не воровливый.

Уж очень он шибко к киношникам привязался, а Макарыч к нему, тоже жалел, видать. А уж как Федину балалайку слушать любил, сильно хотел, чтоб в фильме егонном она прозвучала. И название-то у фильма подходящее, балалаечное – «Печки-лавочки». Самое что ни на есть Федино название.

До чего Феде любопытно, как он там, в кино глядеться будет. Когда отснятое с Макарычем просматривали, удивлялся, неужто вправду он, а ведь и точно он, как живой, вот и щурится хитро, вот девкам подмигивает, а девки на экране молодые, забористые… А вот по струнам пошел – тили-тили:

Закурил бы «даточку»,
Нет на её бумажечки.
Посмотрел бы на народ,
Да нет моёй милашечки.
Делай,
Голубёнок белай!..

Федя на себя глядит, а Макарыч думу мыслит, как бы куда ему Федю в кадр приспособить: не то на пароме, когда Ивана провожают, не то ещё куда… Додумал всё же, вначале самом, когда надписи идут, кто в фильме снят, Федя поёт и одновременно как шторка – то с левой стороны экрана он, то с правой. Вроде как всё равно те надписи никто не читает – Макарыч так ему объяснил – так пусть хоть Федю послушают, настроятся на фильм.

После того как эпизод с Федей отсняли по просьбе Макарыча второй режиссёр, женщина, которую Фёдор побаивался – баба, а как мужик в штанах ходит, курит какие-то вонючие сигареты – определила ему работу ходить с мегафоном и зевак от съёмочной площадки отгонять. Видимо хотел Макарыч, чтоб Фёдор подольше с группой побыл, да и самому Феде то интересно было. Вот и старался он со всей ответственностью, важный ходил с мегафоном, покрикивал, чтоб не мешали, значит, работать, фильм снимать.

А когда и вовсе съёмки закончились, – пришла пора киношникам в Москву возвращаться. И понимал всё Федор, что расставаться придется, но всё в душе надежда теплилась, а вдруг скажет ему Макарыч:

– Давай с нами, Фёдор! Будешь в Москве на сценах выступать, деньги большие зарабатывать…

Один из киногруппы ему подрежь так говорил, мол понравишься Макарычу, возьмёт он тебя в Москву… И хоть не верил ему Фёдор, но очень уж ему того хотелось. А вдруг и правда скажет!..

Не сказал. Что ж, ему виднее, знал, наверное, что-то про московское житьё-бытьё. То знал, что Феде неведомо. Грустно так и устало на Фёдора поглядел, молча, исподлобья, как всегда, только ещё теплее и жалостливее. А кто-то из киношников сказал ему, вздохнув:

– Художническая, Федя, у тебя душа…

Как чувствовал тогда Макарыч, что после первого же просмотра смонтированного уже фильма, первый заместитель председателя Госкино Баскаков прикажет: «Сморщенного старика, самодеятельного, выбросить из фильма...» А после исчезли из монтажной и коробки сольного Фединого концерта, где он заносил балалайку за спину, и за спиной перебирал струны, наигрывая свою «Мать-мать…», и поёт так, что все без исключения плачут. Все, только не Баскаков. Чёрствый он, видать, человек, бесчувственный. Но даже Макарыч ему противостоять не сумел – начальство!..

Вот и думай, какие там песни в той Москве поют. И под чью балалайку?..

 

Лучше уж так, по тракту. Хоть и хлопотно это, много ходить приходится, но ничего, сегодня он до Усть-Иши дойдет, а там Галя, там баньку протопит. Малого своего увидит. Хоть они с Галей вместе и не живут, а сынок у них есть, кроха еще – третий годок пошёл. Забавный такой, на Федю шибко похож. Увидит его, ручонки тянет, а мать ему:

– Глянь-ка, сынка, кто к нам пришёл? Что за гость?.. Да то ж папка пришёл! Гляди, чего он нам принёс-то?

А как же принёс. Нынче Васька-рыбак шибко гулял, потому и очень добрый был, вот и купил Феде кулёк пряников:

– На, – говорит, – малому своёму отнесёшь! Пусть порадуется пацан.

Было бы предложено, а если ещё от чистого сердца, то Федя завсегда – пожалуйста, вон он кулёк-то с пряниками, в котомке. Всё он сыну передаст, как Васька ему наказал расщедрившись спьяну.

Разморило Федю нынче хорошо, проснулся он далеко за полдень. Тень уже сильно увеличилась, да и солнце не так светит, теперь и идти легче будет, зноя такого нет. Умылся из родничка. Снова про сына подумал, недалеко уже до Усть-Иши, повезёт – он попутку остановит, меньше чем через час там будет.

Сынишка… Малой, конечно же, пряникам обрадуется, а больше – ему, Феде. Он мальца обязательно на руки возьмёт, поднимет его высоко, подбросит три раза, потом даст ему балалайку, пусть он струны потрогает, попробует их, ясно дело – интересно ему это. А балалайка, она вся расписанная, на ней все киношники свои подписи поставили, чтоб память, значит, Феде осталась.

И малому тоже интересно, будет он водить пальчиком по росписям ихним, чего-то своё лопотать. Одному ему и понятное.

Соседка Галина баба злая, как-то Гале высказала, мол, недоделанный у тебя малец, от такого же недоделанного. А Федя думает – это от зависти, самой-то ей тоже мужиковой ласки в недостатке отпущено, еённый-то мужик от неё же в город сбежал, теперь там шоферит где-то…

Знает Фёдор, вообще, бабы, если недоласканные, – злые становятся. Их лучше тогда зазря не трогать. Вот сегодня на базарчике, случайно Фёдор услышал, одна баба постарше другую – помоложе наставляла:

– И чего ты, так всё и оставишь? Начальнице своей все с рук спустишь? Она тебя премии лишила, а ты ей – пожалуйста, мол, нате вам… Негоже так, ты письмо прокурору пиши, мол, так и так, незаслуженно денег лишают… Увидишь, как она завертится!

– Да я чего… Боязно как-то… Не то, правда, написать?..

– Да напиши, поди… – Это та, что постарше поучает.

Вроде, как и не настаивает, подбивает исподволь. Для начала возмутилась будто немного, а потом – ух, хитра бабёнка! – вроде как тоже засомневалась, но масла в огонь всё подливает и подливает. Феде со стороны это хорошо видно.

– Конечно, можно и не писать… Но с другой стороны, и напишешь – от тебя не убудет…

– Да вроде как за дело лишили премии-то… Вроде как по закону…

– За дело – не за дело, пока разбираются, нервы она себе потреплет, начальница твоя… А то и, глядишь, связываться не захочет, всё на обратный ход пустит…

– Нечто, взаправду, написать… Хоть и за дело, а всё обидно!

– Напиши, от тебя не убудет…

Слушал Фёдор и не понимал, откуда злости-то столько, разве ж так можно, взять и написать на человека?.. Точнее понимал, у той, что постарше, видно тоже зуб на эту начальницу есть, только самой-то ей зачем писать, когда чужими руками случай подвернулся. Сейчас вот эту молодую дурёху настроит!.. Эх, бабы, бабы – мужиков бы им хороших, враз бы про письма все забыли!.. А так, разве можно?..

Видать, можно. Вот Макарыч ему рассказывал, дай Бог ему здоровья, на него-то, на Макарыча сколько уже таких писем писано. И всё больше каким-то «анонимом», что за имя такое? А может кличка… Мол, не так всё он, Макарыч пишет; земляков, мол, своих порочит всяко; не такие они, мол, у него в рассказах да в фильмах… А как не такие, много Фёдор с Макарычем разговаривал, много смотрел из того, что он снимает, – да всё там правда, правда – как есть.

Понятно, не всем она по нутру. А тем более Макарычева: он жёстко режет её матку, прямо. Вот Федя, ежели критикует кого в своих песенках, так всё с юморком, ну похихикают, ну внимания не обратят или вид сделают… А кто, так и не поймет, что про него. Все вокруг поймут, на человека посмотрят так улыбкой, а ему – что с гуся вода. И так бывает…

Но не у Макарыча, шибко уж он всё в лоб, шибко серьёзно. Может, оно и правильно, только долго он так не протянет. Завалит его с головой письмами «аноним» этот – будь он неладен – какое же сердце с такой ношей справится!

А Федя, он хоть и простоват, но в этом отношении Макарыча мудрее, пожил, повидал. Опять же бит не раз:

Эх,
Били-колотили
Три ножа, четыре гири…

А что малого касаемо, так в Федю он. Хороший парнишка, только доверчив очень. Что ему ни говорят, всё за чистую монету принимает. Он и сам, Федя такой же, только учёный больше, не раз уж на том доверии обжигался. Теперь-то и на воду дует:

Эх,
Умею чай варить,
Умею чай заваривать!..

Он, Федя десять раз нынче подумает, прежде чем что-то на веру принять. Ну а уж по поводу недоделанности мальца – тут вовсе зря соседка Галина наговаривает. Хороший малец, ладный. И Феде вон как радуется. Конечно, если со стороны глядеть, – других он не лучше. Но и не хуже. А если с Фединой стороны – так его он, кровинка! И пряники вот, ему…

 

Вышел Фёдор на трассу. Пошагал, бодро, быстро. Хорошо по обочине шагать, по камешкам. Мимо, по тракту машины проносятся, махнёшь им рукой – не останавливаются. Может, торопятся сильно, может, просто Федю в компанию брать не хотят, и то верно, неприглядный вид у него, ежели из машины смотреть. Оттуда ведь, на полном ходу в душу не заглянешь. Да он на них не в обиде, нет – и нет. И дальше себе шагает. И вольно ему, и хорошо.

Наивны те, кто полагает, что главная дорога там, по асфальту. Главная – она здесь, на обочине. Там что, мелькают деревья, дома, когда и человек промелькнёт, но быстро всё, одним мгновением, промелькнуло и забыл, и ничего ни в душе, ни в сердце не осталось, ну, или почти ничего. В лучшем случае, осело всё где-то глубоко, да так глубоко, что сразу и не отыщешь. Как пыль: один слой, тут же на него другой оседает, не успеет всё улечься и успокоиться, как сверху третий ложится – и так до бесконечности.

Другое дело, когда по обочине шагаешь. Вот берёзка, прямая стоит. Здравствуй, родная! А рядом сестрёнка её, сгорбилась, видать когда-то макушку бурей подломило, так она веточкой в сторону пошла. И ты здравствуй!.. А чуть дальше, Федя хорошо помнит, рогатая есть. У неё ствол раздвоен, из одного два в разные стороны идут, точно реки – Бия с Катунью, только наоборот. Хотя с какой стороны глянуть. Можно и так представить, что сверху, от неба, от света солнечного они исток свой берут – там вверху веточки у них тоненькие, колышутся, а на них листики свежие, что ручейки. Любит он так вот представлять да додумывать, пока шагаешь – времени много. А здесь вот, в метре от земли, они, два ствола этих в единый сливаются, а уж он, единый – что река Обь – вливается в общее: иначе говоря, в землю уходит… Что-то в этом есть, так Федя думает. В конце концов, всё в этом мире с землёй роднится, землёй становится, после во что-то иное перерастая.

Вот и люди, они – тоже. Чуть подальше за берёзками, немногим в стороне от Чуйского, кладбище есть небольшое. Могилок на нём немного, но ухоженные. Сразу видно, деревенское кладбище. Когда Федя в Бийске бывает, то на выходе, прямо у начала дороги, в сосновом бору – огромное кладбище есть. Старое. Там все больше могилки заросшие, как брошенные, видно, – давно их никто не убирает. Хотя, почему как, брошенные, видно, и есть.

Всё же город есть город. Это не в деревне, где связи родственные – они вот, всё на поверхности. Этот тебе – брат, этот – сват, а тот вон рыжий да косматый – седьмая вода на киселе. Но всё равно все они друг про друга знают, все друг друга помнят. Здесь память у людей долгая, потому и могилки ухоженные.

В городе иначе, чем он больше, тем память в нём короче остаётся. Скажем, просто переехал ты на соседнюю улицу, и всё у тебя новое: улица, дом, квартира, и сами соседи… А старое, ну помнишь поначалу, вроде даже тянет туда… но через пару месяцев ты про него и знать забыл. И всё это в порядке вещей в городе, ты не общаешься со старыми знакомыми, не разговариваешь, общих интересов нет, да и не было никогда, так, по соседки встречались, ну, здоровались, и всё – к чему помнить?..

Федя это понимает, но не разумеет. Это как по тракту, ежели на машине проехать – одно, а ногами обочину всю от начала до конца промерить – совсем иной расклад получается. Сам-то он больше пешочком предпочитает, хотя вот нынче и он туда же, – поскорей бы до Усть-Иши добраться. Давно малого не видел, сегодня что-то особенно шибко к ним с Галей потянуло.

В конце концов, повезло Феде. Тормознул он грузовую. Шофёр, какой-то заполошный немного, и подозрительный. Федю взглядом измерил недоверчиво, мол, во что одет, на рожу, значит, каков… Потом только кивнул:

– Ты, это… давай в кузов залазь.

В кузов, значит, в кузов. Феде даже лучше, там ветерок и продувает – всё не в кабине париться – да и ехать недолго осталось, ну, полчаса, не больше.

Кинул он котомку в кузов, сам залез. Устроился поудобнее, кепку свою снял, тоже в котомку засунул, чтоб ветром не сдуло, значит:

Эх,
Есть по Чуйскому тракту дорога.
Много ездит по ней шоферов…

Оно, на машине, конечно, быстрее. Вот волосы ветром треплет, бороду раздувает, лохматит. Опять же березки да тополя – только мелькать за бортом успевают по обочине. В лица их Федя уже не всматривается, просто здоровается со всеми сразу, с каждой уж отдельно – то после, в другой раз. Сегодня, простите, торопится Федя, к сыну с женой торопится, вон уже и ишимский мост вдали показался…

 

Шофёр тоже торопился, домой спешил. Оттого и заполошный такой был. Сейчас, этого блаженного в Усть-Ише высадит, а там до Горного минут тридцать ходу…

Он не успел понять, что произошло. То ли кочка, то ли камень… Машину резко кинуло к кювету:

– … твою мать! – только и успел крикнуть. Колесо за обочину выскочило.

Два раза машина кувыркнулась и… встала на колёса. Ещё минуты две он сидел ничего не соображая, ошалело смотрел вперед, в одну точку. Потом отпустило, сознание стало возвращаться. «Живой, слава Господу!» – промелькнуло в голове. Попробовал стартер, двигатель завелся. «Надо же, неужто, цел,» – он огляделся по сторонам. Метров за пять, здесь же в кювете, валялся мешок этого блажного, чуть дальше балалайка, а вокруг неё по зеленой траве были рассыпаны пряники. Почему-то это бросилось в глаза более всего, пряники на зелёной траве, тёмные, как родинки.

Сам пассажир лежал ближе к машине, как-то неестественно скрючившись, слипшиеся на затылке волосы были в крови. Лица не было видно, Фёдор лежал уткнувшись в землю. Не шевелился.

«Жив – нет ли? – Подумалось. – А ну как нет?» Водитель испугался. Почувствовав, что дрожь в руках немного унялась, он включил скорость и надавил на газ…

 

Третий раз за день Фёдор сегодня проснулся. Первый – утром, второй – там у ручья, и вот, сейчас… Сразу вспомнил, как он летит через борт, потом удар головой и всё, дальше – тьма. Пошевелился, странно, боли не чувствовалось. Поднялся тогда, взял балалайку – цела, родная, только покарябалась слегка – уселся на камень неподалёку от обочины и играть стал.

Шофера мимо едут, смотрят сидит мужик окровавленный весь, на балалайке плясовую наигрывает. Остановится боятся, мало ли. А Федя играет себе и играет. Один, болезный, молоденький парнишка, совестливым оказался, тормознул, спросил:

– Что с тобой?

Федя как смог, объяснил ему. Рассказывает, а сам балалайку из рук не выпускает, точно подыгрывает себе:

– Дык, это… Домой я ехал… перевернулись вот… А этот… шофер, так уехал, наверное… не помню…

Видит парнишка, весь в крови мужик. Страшно ему тоже, да и посадишь сейчас в кабину – всю сидушку уделаешь. Федя, как ни ушибленный был, понял видно эти его сомнения:

– Ты езжай, – говорит, – до Маймы. Там в больничке про меня скажешь, пущай приедут, заберут…

– Ладно, я счас!.. я быстро!..

Не соврал парень – молодец – прислал-таки за Федей машину. Только поздно было, не дожил он немного. Что тут скажешь, погрузили его мужики – санитар с водителем. Санитар вокруг походил, осмотрелся, водителю сказал:

– Гляди-ка, пряники! Видать, сладкоежка был мужик-то…

– Угу. – Буркнул водитель, он видно не в настроении сегодня был, а может, сам по себе такой, неразговорчивый…

Вернуться на главную