5 марта - день памяти Н.С. Лескова

Марина МАСЛОВА к.ф.н., преподаватель Курской православной духовной семинарии (Курск)

«СИЛА ЛЮБВИ»: РАЗРУШАЮЩАЯ ИЛИ СОЗИДАЮЩАЯ?

 
 
 

А вот Лесков воистину велик - о нем и пишите.
Некто Языковский,
из комментария на сайте «Российский писатель»

Если верить свидетельству Б.В. Варнеке, в конце жизни Лесков размышлял о странностях человеческой любви и приходил к весьма неутешительным выводам. В ответ на романтическое представление Готтфрида Келлера о благодетельной силе любви – стоит только любящими устами поцеловать белую лилию, и она станет красной – Лесков только саркастически усмехался. «...Я сам, сколько к жизни ни присматривался, все больше видал разрушающую силу любви, и встречавшиеся мне розы от любви не расцветали, а совсем гибли и замерзали».

Припоминая хотя бы некоторые из его произведений, мы столкнемся с тем фактом, что многие лесковские герои гибнут под влиянием чувства любви: либо ослепленные страстью и преданные ей до конца, либо напуганные собственным чувством и убегающие от него. Таков, к примеру, Овцебык, разглагольствующий о жертвенной любви, но пасующий перед реальностью живого чувства. Такова Катерина Измайлова, спасающая свою любовь, убивая ближних. От той же разрушающей силы гибнет и Настя Прокудина из «Жития одной бабы», сначала уступившая воле брата и матери, выйдя замуж за нелюбимого, потом влюбившаяся в Степана и пожелавшая обрести наконец счастье в этой запоздавшей любви.

Лесков будто не позволяет своим героям насладиться счастьем обладания и самоотдачи, когда речь идет прежде всего о физической любви, когда герои покорены и увлечены страстью. Если речь идет о розах, то у него они всегда замерзают.

Белая лилия, если поцеловать ее любящими устами, становится красной... Но эта романтическая символика претерпевает кардинальную трансформацию, попадая в символическое пространство художественного мира Лескова. Оставаясь в рамках означенной цветовой оппозиционной пары, можно смело утверждать, что, в соответствии с символикой Лескова, гибнет именно то, что из «белого» воплощается в «красное». Для Лескова эта цветовая антитеза означает совмещение несовместимого, при котором одно из двух гибнет. И абсолютно не случайно в контексте возникает лилия. Белая лилия – символ девственности, атрибут архангела Гавриила. Традиционная символика красной розы не нуждается в комментариях. И если белая лилия от поцелуя становится красной, значит, один из двух символов устраняется из контекста. На содержательном уровне это может соответствовать трансформации, скажем, невинности – в страсть, целомудрия – в искушенность. На идейном уровне это разрушение духовного начала любви, забвение ее высшего смысла.

В рассказе «Овцебык» присутствует символ – белый платок, запятнанный кровью. Платок – хозяйки, Настасьи Петровны, кровь – его, порезавшего палец Овцебыка. И. В. Столярова считает, что Овцебык, будучи цельной натурой, повесился оттого, что потерпели крушение его социальные идеалы. Принимая цельность такой сильной натуры, как Овцебык, в качестве неоспоримого факта, можно думать и то, что крушение потерпела и идеальная любовь Василия Петровича. Вспомним его поведение в роли гувернера-учителя молодого барчонка: сама мысль о циничном разговоре с барыней (если придется выяснять детали конфликта) кажется ему нестерпимой. Он уходит сразу, просто исчезает без объяснений. Вспомним его, надо полагать «идейное», равнодушие к женскому полу. А тут – на тебе! – сам влюбился. Осторожная, ненавязчивая символика белого платка, запятнанного кровью, указывает на характер его любви. Скорее всего, это была именно страсть, разрушившая цельность его натуры. Вне означенной выше оппозиции «белое-красное» и стоящей за этой оппозицией символики наше утверждение могло бы показаться безосновательным.  Сам Лесков нигде в рассказе не говорит о любви Овцебыка к Настасье Петровне. Упоминает лишь «окровавленный носовой платок, завернутый в бумажку», да приводит слова Овцебыка, нацарапанные его рукой на томе Платона: «Васька глупец! Зачем ты не поп? Зачем ты обрезал крылья у слова своего? Не в ризе учитель – народу шут, себе поношение, идее – пагубник. Я тать, и что дальше пойду, то больше сворую». Даже если это «воровство» однобоко понимать как предательство социальных воззрений или их крушение из-за неумелой пропаганды, как считает, например, И. Столярова, то и в этом случае мотив трансформации идеи любви вполне оправдан как составляющая часть общего разочарования.

Овцебык «погубил» идею не только неумелой пропагандой и неуместным проповедничеством, но и тем, что собственные его чувства пошли вразрез идеальным воззрениям. Говоря о глазах мертвого Василия Петровича, Лесков пишет: «В них нельзя было прочесть предсмертной мысли добровольного мученика. Они не говорили и того, что говорили его платоновские цитаты и платок с красною меткою». Куда яснее может подсказать автор истинные мотивы трагического выбора между жизнью и смертью. Эта смерть не торжество идеальной жизни и не гимн идеальной любви (как иногда это выглядит у романтиков), эта смерть – угрюмое и бессильное бегство от самого себя, от власти собственной натуры. Это отчаянная попытка сохранить цельность, изначально основанную на таком фундаменте, из которого выброшен главный – краеугольный – камень. Это попытка сохранить верность идеям, из которых изначально было исключено «идеальное» – то, что могло бы выдержать любой натиск «материального». Не случайно Лесков завершает рассказ еще одной антитезой: «душно», «темно» – «светло», «отрадно». «Душно тут было, в этом темном лесном куточке, избранном Овцебыком для конца своих мучений. А на поляне было так светло и отрадно. Месяц купался в лазури небес, а сосны и ели дремали». Последняя фраза – это уже стихи, это уже гармония. Это мир, от которого отказался Василий Петрович.

Почему же в литературе о творчестве Лескова до сих пор сохраняется это нелепое включение Овцебыка – Василия Петровича Богословского – в галерею лесковских праведников?

После такого внутреннего кораблекрушения Овцебык – истый капитан, пропагандист жертвенной любви – счел невозможным свое дальнейшее жизненное плаванье. Мы не случайно взяли эту метафору корабля. У Овцебыка не было пристанища, не было постоянства быта и привязанностей. Его носило по волнам не только российской действительности, о которой так много говорится при анализе произведения, но и по волнам социальных идей, которые и поглотили его при первом же шторме.

В чем же была уязвимость Василия Богословского?

Известно, что во второй половине XIX века система христианского мировоззрения переживала глубокий кризис. Подобно Толстому и Достоевскому, Лесков искал пути воскрешения высоких нравственных норм, закрепленных в этическом учении христианства. По мнению И. П. Видуэцкой, писатель не проявлял никакого интереса к метафизической части христианского учения, видел в нем не столько «путь к небу», сколько «смысл жизни». Размышляя о христианстве, Лесков однажды написал Толстому, что ему в этом учении мешает мистика. «Мистику-то прочь бы...» – неуверенно предполагает он. Однако странно выглядят эти сомнения в 1891 году, когда уже написан «Овцебык» (1862) и вроде бы развенчаны попытки этой грубой анатомии – расчленения христианства на «мистику» и «этику». Ведь Овцебык почерпнул свои идеи тоже в христианстве (он с этого начинал и только потом увлекся Платоном), отбросив, кажется, самое ценное в этом учении – его мистику, то, что Вл. Соловьев назвал «несказанным». Не случайно Лесков сделал Овцебыка пропагандистом, т.е. декламатором, «говорителем»: отказавшись от «несказанного» в избранном вероучении герой потерпел крах. Это подсказывает нам, что Лесков только позже, в 90-е годы, действительно стал терять интерес к метафизике христианства, – видно, жизнь, грустная российская действительность, сделала свое черное дело. А в 60-е годы, когда были написаны «Овцебык», «Житие одной бабы», «Леди Макбет Мценского уезда», «Воительница», «Старые годы в селе Плодомасове», Лесков еще не помышлял о возможности христианства без мистики. Во всех названных вещах «белая лилия» целомудрия сохраняет свою традиционную евангельскую мотивацию: она либо замерзает под дуновением жаркой страсти, либо очищает саму страсть, нейтрализуя в ней то, что обычно символизирует красный цвет. А один уже этот мотив – мистическая сила невинности, не замутненной страстью, – указывает на общую линию метафизических воззрений автора.

У Лескова есть мистика разрушающего и есть мистика преображающего.

Катерина Измайлова, затиснутая в вещи, в прочные стены купеческого дома, полюбив, вырывается на свободу. Но эта свобода ведет ее в преступление и в гибель. Лев Аннинский, комментируя этот сюжет, замечает, что ни в какую «типологию характеров» лесковскую четырехкратную убийцу ради любви не уложишь. «Ведь кто душит? – задает вопрос Аннинский. – Выходец из народа, „огородник” некрасовский, приказчик-прибаутчик. Да русская женщина, „из бедных”, цельная натура, за любовь на все готовая, – признанная совесть наша, последнее наше оправдание. То есть два традиционно положительных характера русской литературы того времени. Душат человека ради своей страсти. Душат ребенка. Есть от чего прийти в отчаяние».

Та же приблизительно ситуация и в рассказе «Овцебык». Василия Петровича по всем признакам, с особой симпатией обнаруженным автором, можно отнести к типу «необыкновенных», «цельных натур». Но к чему же приводит героя эта его хваленая «цельность»? Действительно, есть от чего прийти в отчаяние.

Из всех перечисленных нами произведений только одно изображает характер, способный противостоять разрушающей силе любви, основанной на страсти. Рассмотрим его подробнее.

Своеобразной концептуальностью характеризуется первый том сочинений Лескова издания 1973 года под редакцией Б. Я. Бухштаба. Кажется, он скомпонован таким образом, что его композиция предлагает нам именно эту загадку творчества писателя: убийственную силу любви. И только два последних очерка из цикла «Старые годы в селе Плодомасове» предлагают какое-то подобие ответа, разгадки, являются неким утешением для читателя, которому было от чего прийти в отчаяние при чтении предыдущих вещей. Только здесь так явно, так откровенно разрушающей любви противопоставлена любовь созидающая, любовь спасающая, умиротворяющая. Слишком обнаженная антитеза в первом очерке не позволяет в этом сомневаться: вступают в неравное противоборство «похотливый зверь» и невинный ребенок. Именно так отчетливо характеризует своих героев Лесков. Невинность, готовая умереть, но не запятнать себя срамом. И звериный гнев, отступающий перед мужеством невинности.

Поразительно, что и здесь, возможно ненамеренно, Лесков прибегает к символике белого и красного. Белый цвет хотя и не назван, но символически реализован в платье девушки, которое Лесков иронически характеризует как «непозволительное дезабилье». Красный цвет, как и следовало ожидать, несет противоположную смысловую нагрузку, концентрируя внимание читателя на деталях: «большие красные руки» Плодомасова готовы безжалостно сорвать еще один цветок белой лилии. «Плодомасов решительно не знал, как ему приступить к приведению в исполнение своих угроз. Он мялся и пыхтел, глядя в плачущие очи ребенка, и не отнимал у девушки своих больших красных рук, которые та в отчаянии сжимала в своих ручонках». Лесков не преминул подчеркнуть физическую чистоту героини посредством совмещения в одном лице девушки и ребенка. Пятнадцатилетняя барышня в XVIII-XIX веках была уже невестой, полноценной и вполне оформившейся женщиной. (Для сравнения вспомним, к примеру, бабку Максима Горького, которая вышла замуж в 14 лет.) Тем не менее Лесков подсказывает суть конфликта, оговариваясь, что Плодомасов «страстно влюбился в этого ребенка». Вот в чем его преступление – в совмещении несовместимого: страсть и ребенок. Кажется, не только физическое целомудрие Марфы Андреевны имеется в виду. Но прежде всего духовное ее здоровье. Она ребенок не по детской слабости и беззащитности (хотя и это учитывается), а по силе своего духовного основания. Ребенок именно в библейском смысле. Эта сила невинности и дает ей мужество, более того, она дает ей почти мистическую власть над страстью. Эта лилия не станет красной от поцелуя влюбленных уст. Самые эти уста она сначала покорит и обезвредит, одухотворит их своей чистотой и лишь после этого отдаст себя их власти.

Став женой Плодомасова, Марфа Андреевна только через 15 лет родила ему сына. Через год Плодомасов умер. Как они жили эти 15 лет, мы не знаем, но в самом начале второго очерка «лютый зверь» Плодомасов уже именуется «укрощенным боярином». Надо думать, в течение этих лет он был покорен жертвенной любовью своей юной жены, которая и после его смерти «не предала своих идеалов». Иначе говоря, ей удалось сохранить созидающую силу своей любви, не перейти ту грань, когда она могла бы стать разрушительной. Весь второй очерк – об этом, о борьбе в одном человеке этих двух любовей, разрушительной и созидательной, о борьбе страсти и смирения.

Может быть, в этом обычная ошибка большинства русских писателей – делить любовь на духовную и физическую, тогда как на самом деле и та, и другая могут быть в равной степени как разрушительной, так и созидательной силой. А их, так сказать, энергетическая направленность, плюсы и минусы воздействия определяются той самой «мистикой», которую невозможно отбросить прочь, когда речь идет о бессознательной, иррациональной вере (т.е. о вере сердца и души, а не о вере интеллекта). Любовь Марфы Андреевны Плодомасовой покоилась на вере, а не на «мистике», но воздействие этой любви можно назвать мистическим. Мистика была не в ее сознании, когда она молила Николая Угодника о защите, но в силе ее веры в помощь того, к кому она обращалась. Такую силу называют сверхъестественной. Лесков показал и пример мистики, затмевающей сознание человека (воры, грабящие дом Плодомасовой), и речь в этом случае идет не столько о вере, сколько о суеверии. Плодомасова же рассуждала в высшей степени здраво, когда поняла, что помощи ждать неоткуда.

Её призыв на помощь особо любимого русским народом святого был эмоциональным актом веры (можно сказать, на грани отчаяния; но так ведь обычно и совершается прорыв из логики в иррациональное), и дальнейшее мистическое событие вытекает не из её сознания, а из недр самой веры как феномена. Для взгляда извне – это мистика, изнутри самой веры – это реальность, не зависящая от человека и его воли. Но волею человека эта реальность становится осязаемой.

Мы хотим сказать, что Лесков мог сам искренне верить в то, что появление святого есть реальность, а не игра воображения. Если бережно и непредвзято перечитать данный эпизод, трепетное отношение Лескова к этой теме очевидно. Но писатель намеренно приземляет тему мистического спасения Плодомасовой, отсылая читателя к суеверию грабителей. Он прячет недоказуемое от прямых, пристальных взглядов, как прячут хрупкий цветок от прямого луча солнца. Но ирония автора всё же не заслоняет мистики, а только смягчает её, делает более интимной, несказанной.

«Несказанная» любовь к сыну помогает Марфе Андреевне преодолеть сословную гордость и самолюбие обманутой в своих надеждах матери. Происходит преображение, перерождение всего её существа, когда её подавленная и неизрасходованная с самой юности чувственная любовь (ведь Плодомасова она всё-таки покорила духовной силой) находит себе выход в материнской заботе о будущем внуке, который будет считаться незаконнорожденным. Но именно здесь, в этом социальном конфликте, любовь побеждает гордыню дворянской крови и все остальные человеческие предрассудки.

«…В отличие от Достоевского, для которого прекрасное – это “вечный русский позыв иметь идею”, Лесков в своих поисках идеала более всего полагается на целостность человеческой личности, на характер, “натуру”».

С этим хочется согласиться. И в таком случае становится понятным самоубийство Овцебыка. Кажется, Лесков «развенчивает» тех своих героев, которые не смогли остаться цельными, столкнувшись с реальностью, противоречащей их идее о счастье. У них не хватило душевных сил для примирения идеи и действительности (если такое примирение вообще возможно). Либо им не хватило понимания, что идея и действительность не примиряются объективно, а лишь в сознании самого человека.

Так, Плодомасова, мечтающая о «чистой» жизни для своего будущего внука, сталкивается с тем, что ей чрезвычайно противно: её сын вступает в связь с её горничной. Помимо морального ущерба, тут и горечь  обманутых надежд на «законного» внучка, которого боярыня мечтала понянчить. Тут и гордость обманутой матери, за спиной которой её скромный «чистый» сын, девственник, сумевший противостоять развращающему влиянию столичной жизни, совершает такое, с её точки зрения, святотатство над материнским чувством. Но ей хватает душевных сил понять, что все её обиды – это только идеи, опровергнутые реальностью. И она принимает реальность.  Сын прощён, сенная девушка обласкана как мать её будущего внучка. Более того, сын наказан за безответственность перед этой девушкой, за то, что не думал о её судьбе и участи своего будущего ребёнка. Наказан и прощён.

Именно в чувстве прощения Марфа Андреевна обретает силу и волю к жизни. Она буквально воскресает после духовной катастрофы, преобразившись для новой жизни. Это и есть созидающая сила любви.

Нельзя сказать, что в её нежности к сыну и в ласковом обращении с сенной девушкой вообще не было чувственности (в значении «недуховности»). Именно эту сторону своей натуры она и пыталась высвободить.  Но для чего? И тут обнаруживается потрясающая нелогичность автора – чувственность, неизжитая страсть боярыни помогает ей воплотить идею любви в её действительную, действенную, преображающую силу.

«Марфе Андреевне приходилось невмоготу: у неё сил не ставало быть одной; ей бы хотелось взойти к сыну и поцеловать его руки, ноги, которые представлялись ей такими, какими она целовала их в его колыбели. Она бог знает что дала бы за удовольствие обнять его и сказать ему, что она не такая жестокая, какою должна была ему показаться; что ей его жаль; что она его прощает; но повести себя так было несообразно с её нравом и правилами» (1, 401–402).

Это её несгибаемый «нрав» и «правила» когда-то позволили ей противостоять растлевающей страсти опьянённого её красотой Плодомасова. Теперь же эти правила (идеи) стали преградой живому спасительному чувству. И Марфа Андреевна позволила себе высвободить это сильное материнское чувство, преобразившееся в заботу о возлюбленной своего сына, матери своего будущего внука.

«Приведя девушку к себе в опочивальню, боярыня посадила её на свою кровать и крепко сжала её руками за плечи. Девушка порывалась встать. “Сиди! сиди!” – страстно и скоро шептала ей Марфа Андреевна, и с этим, повернув её лицом к лампаде, начала гладить её по голове, по лицу и по молодым атласным плечам, а с уст её летели с лаской слова: “Хорошенькая!.. ишь какая хорошенькая! Ты прехорошенькая… мне тебя жаль!” – вырвалось вдруг громко из уст Марфы Андреевны, и она ближе и ближе потянула красавицу к свету лампады, передвинула несколько раз перед собою из стороны в сторону лицо и обнаженный бюст девушки, любуясь ею при разных тонах освещения, и, вдруг схватив её крепко в свои объятия, шепнула ей с материнской страстностью: “Мы вместе, вместе с тобою… сбережём, что родится!” С этим Марфа Андреевна ещё теснее сжала в объятиях девушку; а та как повиликой обвила алебастровыми руками боярынину шею, и они обе зарыдали и обе целовали друг друга. Разницы общественного положения теперь между ними не было: любовь всё это сгладила и объединила» (1, 402–403).

Дело ведь не в «разнице общественного положения», а в преодолении той колоссальной внутренней гордости, которая идейно питалась этим положением. В лице Марфы Андреевны мы имеем дело с натурой, которой хватает духовного здоровья на то, чтобы буквально переступить через самое себя. Василию Петровичу из рассказа «Овцебык» этого здоровья не хватило: идеи платонизма червём проточили его христианскую душу.

«Вот настоящее несчастье: быть таким человеком, которого нельзя любить. И жаль его, и хотел бы снять с него горе, да нельзя этого сделать. Это – ужасно!  А нельзя, никак нельзя…» (1, 102).

Почему же Василия Петровича, этого бедного русского Квазимодо, никак нельзя любить? Только ли потому, что он был некрасив? О какой вообще любви говорит здесь Лесков? Не о той ли самой – разрушительной любви-страсти? Иначе при чём здесь Эсмеральда и Квазимодо, упоминаемые в повести? 

Почему же никто из исследователей не касается этой темы? Что это за традиция – человека, сбежавшего в смерть от собственной страсти и невозможности быть ответно любимым, именовать праведником? Ведь это гордость и отчаяние, а никакая не праведность…

 

Обратимся к автору, чья работа о творчестве Н.С. Лескова показалась нам наиболее приемлемой для конструктивной полемики на эту тему. Книга И.В. Столяровой «В поисках идеала (Творчество Н.С.  Лескова)» рассматривает эволюцию взглядов писателя «через призму идеала». В центре внимания автора – «праведники», «маленькие люди». Среди таких праведников оказывается и Овцебык, Василий Петрович Богословский.

«Давая герою рассказа необычное прозвище, связанное с его экзотической внешностью, – рассуждает И. Столярова, – автор тут же отмечает в его лице выражение «здравого ума, воли и решительности». Далее следует увлекательное описание необыкновенных поступков героя: отказа от духовной карьеры, внезапного ухода его из богатого помещичьего дома, где он имел выгодные уроки, и столь же неожиданного исчезновения из родного города после встречи с кантонистами. Когда для нас становятся ясны мотивы этих загадочных поступков, звероподобный герой Лескова предстаёт пред нами существом в высшей степени человечным, очень чутким к чужому страданию, крайне нетерпимым к любому виду насилия над личностью». Далее критик перечисляет те события, которые переполняют чашу терпения Овцебыка и «выводят его из состояния душевного равновесия»: «горе старухи матери, вынужденной отдать в рекрутчину единственного сына, беспомощное положение еврейского мальчика, забранного в рекруты, нравственное унижение молодой крестьянки, страдающей от циничных посягательств молодого барчонка».

Вызывает здесь недоумение одно противоречие. Горе чужой «старухи матери» рождает страстное сочувствие Василия Петровича. Однако собственная его мать оставлена им в полном одиночестве и неведении: он ушёл молча, не простившись, пропал бесследно, оставив матери только право оплакивать его судьбу…

Столярова развивает тему: «Таким образом, носитель революционной идеи представлен здесь и носителем идей гуманизма; более того, именно гуманизм, органическая неспособность примириться с таким социальным устройством жизни, с которым неизбежно сопряжены человеческие страдания, и заставляет его стать революционным агитатором и социалистом. Гуманизм героя носит ярко выраженную демократическую окраску: Овцебык тесно связан с народом своим происхождением… Дворяне-крепостники внушают ему непреодолимую ненависть и отвращение. В своих немногих друзьях из привилегированного класса, гостеприимством которых Овцебык пользуется именно потому,  что признаёт их порядочность, он тем не менее не надеется найти союзников в предстоящей борьбе».

Заметим, что сам Лесков тоже из «привилегированного класса» по отношению к своему герою, а значит, он и не «союзник» ему в его революционной идеологии.

Столярова считает, что идейная полемика Лескова с революционными демократами начинается там, где его герой обнаруживает свой «разрыв с народом». Это традиционный тезис советского литературоведения, возводящий героя на пьедестал жертвы. Но каковы же мотивы, причины этой чуждости героя своему народу, «из низов» которого он сам вышел?  Очень просто  –  обыкновенная гордыня. Не знакомый ли сюжет?  Не имеется ли тут какого-нибудь подозрительного созвучия? Овцебык… Люцифер… Слишком обременительно для лесковского героя? И тем не менее…

Кстати, так ли уж причудлив факт отказа от «духовной карьеры», последующее хождение к монахам с пропагандой социализма, попытки «просвещения» старообрядцев?

В сущности, Овцебыку было всё равно где «проповедовать», он везде проводил в жизнь идею власти сильнейшего. Монахи, смущенные его агитацией, называют его блажным. По великодушию своему и по естественному для них страху Божьему, они сильно преуменьшают опасность Овцебыка для общества. И, опять же по смирению своему, смертный грех именуют блажью.

«Рабочие, нанятые промышленником Свиридовым, смеются над чуждыми речами агитатора и тут же предают его хозяину», – комментирует рассказ  Столярова. Однако здесь фактическая неточность: в повести Лескова нет предательства со стороны рабочих, с которыми общался Василий Петрович. Не «предают» его тайно, а в его присутствии, как бы дивясь, рассказывают Свиридову о его странных речах. Думается, никому из них и в голову не придёт считать такую ситуацию предательством, тем более что в верности Овцебыку никто не клялся. Им просто непонятно, о чём он вообще толкует.  Люди привыкли работать, не тратя времени впустую.  Обвинять их в предательстве – значит предъявлять к ним не оправданные реальностью требования. А реальность такова: они работают, Василий Петрович ораторствует.  То есть, с их точки зрения, он просто мелет языком.  У них есть дело, у него – нет.  Зато у него есть «гуманистические идеи».

Итог рассказа видится критику таким образом: «Оказавшись в идейном тупике, будучи человеком честным и цельным, он (Овцебык) кончает самоубийством. Итак, повесть полемична. Мысль автора об утопическом характере верований его героя… получит развитие в антинигилистических романах Лескова и его позднейших публицистических выступлениях».

Кажется, пора ставить знак равенства между «утопическим характером» и характером демоническим. Не случайно же здесь мы имеем дело с «верованием», это уже отсылка к религиозной идеологии.

В книге Столяровой замечено, что Лесков «с искренним уважением относится к герою и скорбит о его печальной судьбе».

Искреннее уважение и скорбь здесь уместны со стороны всякого христианина. Судьба героя печальна не смертью его, а именно прижизненным духовным падением.

«Глубоко проникая в мотивы духовной драмы Овцебыка, – пишет И. Столярова, – Лесков тем самым сосредоточивает внимание читателей на осмыслении главного конфликта своей эпохи – конфликта между революционной мыслью и самосознанием народа». Далее следует рассуждение о рабской психологии крепостного народа, о его страхе перед монархией. Сегодня очевиден иной вывод – Овцебык сам оказался рабом. Если возвратить акценты на их законные места – с идеологии на религиозную этику, –  то именно Овцебык, отвергающий рабство временное, физическое, оказался рабом идеи, рабом метафизическим, вечным.

А ведь тем же автором в начале книги было заявлено о поисках идеала в творчестве Лескова. Ведь он среди людей искал идеал, а не среди идей. Поэтому не об идеологии героя и его времени надо говорить, а о человеческой этике, о живом человеке в кругу реальных людей.

Для Василия Петровича реальны были те люди, рядом с которыми он жил. Но они не разделяли его идей.  И они оказались ему не интересны.  Идея повела Василия Петровича за собой, прочь от людей, вперёд к светлому будущему, которое никогда не наступит, если отвергнуть настоящее.

В заключение нашего полемического комментария приведём цитату, где Лесков обосновывает необходимость строжайшего отбора жанровых форм в зависимости от целевой позиции писателя:

«Писатель, который бы понял настоящим образом разницу романа от повести, очерка или рассказа, понял бы также, что в сих трёх последних формах он может быть только рисовальщиком, с известным запасом вкуса, умения и знаний; а затевая ткань романа, он должен быть ещё и мыслитель, должен показать живые создания своей фантазии в отношении их к данному времени, среде и состоянию науки, искусства и весьма часто политики. Другими словами, если я не совсем бестолково говорю, у романа, то есть произведения, написанного настоящим образом, по настоящим понятиям о произведении этого рода, не может быть отнято некоторое, – не скажу «поучительное», а толковое, разъясняющее смысл значение».

Значит, с точки зрения Лескова, в повести это «разъясняющее смысл значение» необязательно. Это важно. Роман предполагает участие воли автора. Повесть, очерк, рассказ, – лишь зарисовки жизни, где автор только наблюдатель. Внимательный и талантливый наблюдатель, как указывает Лесков, со вкусом и знанием, чтобы уметь за внешним, злободневным увидеть сущность и природу явления или характера.

Не закономерность ли, что у Лескова идеологические (полемические) вещи – чаще романы по жанровой принадлежности; вещи религиозно-нравственные – чаще очерки или повести. В отдельных случаях автор особо уточняет жанр своего произведения, словно боясь быть неправильно понятым (например, «Павлин. Рассказ»; при том что у соседних текстов издания жанр не указан).

Нельзя ли это жанровое предпочтение писателя расценить как отказ от умствований в духовной сфере?

Там, где автор избирает открытую полемику с идеологией своего времени, он пишет роман («Некуда», «На ножах» и др.). Там, где эта полемика не может быть явной, ибо касается глубинных особенностей человеческой этики, проблемы выбора между нравственными категориями, условно именуемыми «добром» и «злом»;  там, где полемика не может быть явной ещё и потому, что автор сам находится в состоянии выбора, размышления – в этих случаях он избирает «созерцательную» позицию и ориентируется на малые формы: очерк, повесть, рассказ.

«Старые годы в селе Плодомасове» и «Овцебык» – два образа деятельной, «тоскующей» любви, только одна любовь созидательная, другая – разрушительная. Очерк и рассказ. «Очарованный странник», «Запечатленный ангел», «Леди Макбет Мценского уезда» – повести.  «Павлин», «На краю света», «Однодум», «Несмертельный Голован» – рассказы, краткие и отчётливые «зарисовки». 

И никакого идейного давления на читателя. Но есть давление этическое и эстетическое – внутреннее давление самих произведений, запечатленной в них жизни. И давление это ощущается читателем без воли и нажима автора, без его умственных выводов и подсказок.

Точно так же совершается и его преображение, духовное оздоровление личности.

 

Вверх

Нажав на эти кнопки, вы сможете увеличить или уменьшить размер шрифта
Изменить размер шрифта вы можете также, нажав на "Ctrl+" или на "Ctrl-"

Комментариев:

Вернуться на главную