Почитатели Сергея Довлатова наверняка вспомнят среди его персонажей Генриха Туронка. Он едва ли не единственный удостаивается оскорбительных эпитетов и реприз автора, в целом весьма снисходительного к людским слабостям и порокам. Сказать определённо, прототип мало походил на изображение. Ну и что, возразят, беллетристики без вымысла, без особого взгляда писателя не бывает. На том свете, в Америке, где «ходят вверх ногами», как было не посмеяться над светом этим? Трудно спорить с объявившейся в литературной среде гвардией «друзей Довлатова». А за Туронка заступиться некому… Любят иные биографы порассуждать на тему, по какую сторону идейных баррикад встал бы имярек в современном мире, на какую «злобу дня сего» направил бы луч своего таланта, кого восславил, а кого наоборот высмеял и прищучил и т. д. По-моему, пустое это занятие: меняются со временем не только ведь государственное устройство и исторические обстоятельства, но и сами люди, их настроения и взгляды, характер, наконец. Меня, например, больше занимает другая мысль: как бы встретился Довлатов, вернись он при жизни в Россию, с некоторыми из известных своих персонажей? С кем-то, думаю, дело могло кончиться дружеской попойкой, а с иным, пожалуй, и не обошлось бы без драки. Из довлатовских персонажей больше других у меня вызывает сочувствие Генрих Туронок, неприкрытый псевдонимом редактор газеты «Советская Эстония». Работая корреспондентом одного из союзных изданий по республикам Прибалтики, я в те баснословные времена регулярно наезжал в Таллин. И едва ли не всякий раз заходил к Генриху Францевичу – покофейничать, узнать эстонские новости. Потом связи прервались, как говорится, по независящим от нас обстоятельствам – Советский Союз затрещал по швам, Прибалтика поплыла на Запад, а я предпочёл «реэмигрировать» в Воронеж. Позднее узнаю, что и Туронок покинул независимую Эстонию, перебрался в Москву, работает, нашёл место в «Лесной газете». Удобно размещалась тогда редакция «Лесной газеты» на Никольской, в самом центре столицы. Приедешь в Москву, шасть с вокзала – и вот уже друзья заваривают крепкий чай, открывают припасенный «мерзавчик». Так было и в тот раз. Неожиданно, как бывает во сне, в кругу застолья появился человек, что называется, из другой оперы. Не предполагался он в этом месте. Какое-то время мы с ним оторопело глядели друг на друга. – Генрих Францевич! В Москве! Как вы здесь оказались? Что ж, бросили Таллин? – Да ну их! – решительно отвечал Туронок. – Как оставаться? Национализм, оплёвыванье… сами знаете. И он характерным жестом отёр лоб. Спустя полгода, не более, оказавшись в Москве, между делами снова заглянул к «лесникам». Захотелось и прибалтийского приятеля проведать. Увы, на Никольской его уже не было. – Умер Генрих, похоронили, – сказали в редакции. Я потерянно остановился. Как так? Недавно же виделись… – Его книга убила, – отвечали ребята. – Книга! Какая книга? – А Довлатова. Видел, три томика вышли? О нашем Туронке там немало… И стали рассказывать, как кто-то принёс с собой на работу только что вышедшие в России три черных томика писателя-эмигранта. Тогда они ещё были в диковинку. Читали, смеялись. А в повестях «Компромисс» и «Ремесло» встретилась фамилия сослуживца. Знал я, конечно, что Сергей Довлатов когда-то жил и работал в Таллине, что свою службу рядовым советской печати забавно описал в собрании журналистских анекдотов, названном «Компромисс». Больше всего там досталось редактору «Советской Эстонии». Настоящий Генрих Туронок, доброжелательный, лёгкий в общении, не засушенный официальностью, надо сказать, мало походил на изображенного. Но надо ли обижаться? В газете произошедшее с Туронком приняли близко к сердцу. Корили себя: – Не следовало давать ему эту книжку! Спрятать бы, а мы ещё и тыкали – вот здесь про вас, посмотрите, и здесь. Не знали, что он так серьёзно воспримет… Сел, говорят, Генрих с томиком в своём углу, погрузился и листал молчком до вечера. Лицом потемнел и глаза увяли. Вечером, возвращая книжку, сказал: «Эх, Сергей, Сергей, зачем же он так! Я его, видит Бог, ничем не обидел. Всё ему спускал…» На другой день Туронок не пришёл на работу. Спустя неделю явился пасмурный, осунувшийся, посеревший. Избегал разговоров, общения. Посидел в редакции ещё несколько дней – и ушёл. Тихо, даже не попрощался. Потом услышали – умер. Не всякому дается легко переносить насмешку, да ещё такую изощренную, художественную. Не в газетный фельетон угодил, не в партийный разнос, а в литературу. Значит – надолго. «Компромисс» впервые был издан в эмиграции, и там, понятно, задеть, рассердить или особенно насмешить никого не мог. Другое дело, когда книга попала в нашу страну, к тем, кому она и предназначалась. Туронок был мне знаком по той самой, изображенной Довлатовым, жизни советской прессы. Конечно, не мог я знать, каким манером он руководит редакцией или насколько прямо держится в партийно-бюрократических коридорах. Со мной, человеком со стороны, Туронок, думаю, позволял себе быть более открытым и свободным, чем со своими сотрудниками. С тем же Довлатовым, понятно, он не стал бы вести таких разговоров. Разумеется, шеф республиканской газеты, как всякий редактор, без разницы - советский или антисоветский, являлся номенклатурным работником, элементом государственно-политической системы, и в этом качестве добросовестно и точно выполнял условия «социального контракта». Культивировать во вверенном ему коллективе несброженный дух андеграунда, околохудожественной богемы, а тем более стараться соответствовать её маргинальным представлениям о человеческих качествах, не входило в его задачи. Отсюда бессмысленные (ибо безрезультатные) диалоги с автором «Компромисса»: «– Довлатов, вы пьяны! – сказал Туронок. – Ничего подобного! Тень безграничной усталости омрачила лицо редактора. – Довлатов, – произнёс он, – с вами невозможно разговаривать! Запомните, моё терпение имеет пределы…» В конечном счёте, терпения работать в газете не хватило у самого Довлатова – судьба повела его другой дорогой. А Туронок вскоре явился в рассказах писателя - беспринципным и жалким функционером изолгавшейся политической системы. «Елейный, марципановый человек», «тип застенчивого негодяя» и тому подобными ругательными мазками украшает его портрет вышедший в писатели бывший сотрудник. Известно, что Довлатов «ради красного словца» не щадил не только номенклатурных начальников, но и близких друзей, описывая их жизнь, как состоящую якобы из сплошных нелепостей и завихрений. В его книгах вообще не встречается благополучных героев и сюжетов. А потому ещё при жизни у автора возникали разной степени сложности конфликты с персонажами собственных произведений. Многие на него обижались. Не всякий же современник сразу, ещё, так сказать, в процессе, мог осознать, что у Довлатова такой творческий метод – сознательного крушения граней между реальностью и литературой, между правдой и вымыслом. Выдумывать героев он не умел. Зато ловко использовал факты из жизнь реальных людей в придуманных им сюжетах, чаще всего в виде анекдотов. – Сергей отказался от многих традиций русской литературы, показавшихся ему лишними, – говорит писатель Валерий Попов, автор вышедшей в серии «ЖЗЛ» биографии С. Довлатова. – Всё то, что грузит, как сейчас любят выражаться, — совесть, проблемы, государство, ответственность людей за поступки, — он отбросил. Всякую мораль он оставил в Совдепии. Герой книги В. Попова получился, откровенно говоря, типом не очень-то приятным, циничным, «без предрассудков». Ради того, чтобы стать писателем, составить имя в литературе, пробиться к известности, он легко переступает через окружающих, даже через близких ему людей, способен предать любовь, разрушить дружбу, осмеять святое. – Я тоже писатель-профессионал. И я простил Сергею такой подход, – продолжает В. Попов. – Он из нас по живому кроил своих героев. Все его друзья вопиют. Неизрезанного друга у него не осталось ни одного, не говоря уже о подругах. Его отец Донат Мечик тоже переехал к нему в США через несколько лет. Довлатов дружил с его новой семьей, в быту был хорошим сыном. А в литературе он к отцу безжалостен и писал о нем насмешливо. Он со всеми так обходился. Между жизнью и книгами всегда выбирал книги. Он занимался художественной резьбой по людям, не жалея ни себя, ни их... Тут, конечно, живьем не уйдешь. Иногда это больно, но остаются-то шедевры. С моей точки зрения, это надо прощать. (Из интервью Валерия Попова радио «Свобода») О моральной стороне подобной «резьбы» говорить в той среде не имело смысла. «Я давно не разделяю людей на положительных и отрицательных. А литературных героев – тем более. Кроме того, я не уверен, что в жизни за преступлением неизбежно следует раскаяние, а за подвигом – блаженство», – писал автор «Зоны».
«Перемывая всем косточки, Сергей доставлял величайшее наслаждение своим собеседникам, – рассказывал в радиоочерках Александр Генис. – Во-первых, это и вправду было очень смешно. Во-вторых, было лестно входить вместе с Довлатовым в компанию ироничных людей, так хорошо разбирающихся в человеческих слабостях. В-третьих, грело чувство исключительности: от самонадеянности, глупости и меркантильности избавлены лишь члены узкого кружка, хихикающего вокруг Сергея. Случайным свидетелям вполне хватало этих трех причин, но для опытных была еще четвертая, позволяющая с чистой совестью смеяться над ближним. Они знали, что стоит им встать из-за стола, как их тут же принесут в жертву». Довлатов не сразу стал тем писателем, которого сейчас все знают. Многие годы он был журналистом, готовым без особых моральных и интеллектуальных колебаний в любое время взяться за любую тему. В ленинградских многотиражках "Знамя прогресса" и "За кадры верфям", в официозно-партийной "Советской Эстонии" писал о строителях и новаторах, о парторгах и комсомоле, возвеличивал придуманных героев-передовиков и трудовые династии, сочинял обращения рабочих к Л. И. Брежневу, разоблачал идеологические диверсии. Сочинил, по собственному признанию, две «халтурные повести о рабочем классе», брошюру "Коммунисты покорили тундру", редактировал генеральские мемуары. В "Компромиссе" и показано, как литературная халтура становится образом жизни, как профессиональные ложь и цинизм разъедают душу героя. Повесть ярко завершается словами, сказанными Сергею его братом, имевшим две судимости, из них одну за непредумышленное убийство: «Займись каким-нибудь полезным делом. Как тебе не стыдно? Я всего лишь убил человека и пытался сжечь его труп. А ты?» Книгой Довлатов мстил за свою журналистскую поденщину, делавшую его «трубадуром банальности» и едва не погубившую в нём писателя. Тем самым он хотел откреститься от прошлого, а с этой целью – «сжечь трупы» бывшего редактора и других сослуживцев. Довлатов не любил, когда его называли диссидентом, но и он не избежал в творчестве особого мстительного зломыслия, когда неудачи личной жизни, пороки собственной натуры, нехватка творческих сил списываются на политическую систему, на общество, на народ, и вымещаются на них. Но отличие Довлатова в том, что он не стыдился сам признаваться в двурушничестве и моральной амбивалентности, был по природе честнее и правдивее многих. Потому так остро и злободневно для нынешнего российского читателя звучат некоторые из его американских пассажей: «Меня смущает кипучий антикоммунизм, завладевший умами недавних партийных товарищей. Где же вы раньше-то были?.. Критиковать Андропова из Бруклина - легко. Вы покритикуйте Андрея Седых! Он вам покажет, где раки зимуют... Тоталитаризм - это вы. Вы и ваши клевреты, шестерки, опричники, неисчислимые моргулисы, чья бездарность с лихвой уравновешивается послушанием. И эта шваль для меня - пострашнее любого Андропова». Это сейчас писательское слово девальвировалось и мало что значит, так что, кажется, и трубы иерихонские не способны пробить глухоту и духовную оцепенелость современного российского общества. Тогда же, при Довлатове, к писателям прислушивались, особо чутко – к идейным противникам. Парадоксально и ёмко это выразила Мария Розанова, издатель и редактор зарубежного антисоветского журнала «Синтаксис». «Абрам Терц жил в счастливое время, - говорила Розанова, вспоминая своего мужа писателя Андрея Синявского (псевдоним – Абрам Терц), в свое время семь лет отсидевшего за диссидентскую деятельность. - Он жил, когда слово что-то стоило, за слово сажали. И это было большое благо. Что значит сажать за слово? Это значит, что правители хотели выглядеть лучше, и чтобы их любили, а если чье-то диссидентское слово их небесный облик или деяния подвергало сомнению – им от этого было больно. А сегодняшним правителям чего-то там в глаза, а они всё про божью росу. Но зачем вам свобода слова, если оно ничего не стоит?» Довлатов в Америке остро почувствовал то же самое. Да, в эмиграции он мог говорить и писать всё, что хотел. Но кому это было нужно? Что изменится? Кто обратит внимание на его писания, похвалит или обругает? Его читатели остались в России. И потому рождаются у него светлые и горькие строки, после которых закрываешь книгу с печальной любовью: «Березы растут повсюду. Но разве от этого легче? Родина - это мы сами. Наши первые игрушки. Перешитые курточки старших братьев. Бутерброды, завернутые в газету. Мелочь из отцовского кармана. Стакан «Агдама» в подворотне... Армейская махорка... нелепые, ужасающие стихи... Рукопись, милиция, ОВИР... Все, что с нами было - родина. И все что было - останется навсегда». Довлатов по природе мизантропом, конечно, не был. Ему хотелось понять всякого человека, в том числе и лично ему неприятного. Есть такая попытка и в «Компромиссе» - в комичной сцене с лопнувшими у редактора штанами. В этом месте неожиданно меняется интонация, находятся идущие от сердца слова: «Прореха как бы уровняла нас. Устранила его номенклатурное превосходство. Я убедился, что мы похожи. Завербованные немолодые люди в одинаковых голубых кальсонах. Я впервые испытал симпатию к Туронку». Заметил ли Генрих Францевич эти строки? Простил ли после них автору? Или не дошёл до этого места – и сердце остановилось?
|